подвижником выдуманной России!
– Но мы… – побледнев, снова хотел возразить Андрей Львович, но Толстой продолжал: – Теперешнее правительство держится ведь только на том, что общество, над которым оно властвует, состоит из нравственно слабых людей, из которых одни, руководимые честолюбием, корыстью, гордостью, не стесняясь совестью, всеми средствами стараются захватить и удержать власть, а другие из страха, тоже корысти, тщеславия или вследствие одурения помогают первым и подчиняются им. До тех пор пока люди будут неспособны устоять против соблазнов страха, одурения, корысти, честолюбия, тщеславия, которые порабощают одних и развращают других, они всегда сложатся в общество насилующих, обманывающих – и насилуемых и обманываемых!
И не верьте тому, что, встречая царя в Москве или в других городах, толпы народа бегут за ним с криком «ура!». Часто эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к царю, суть не что иное, как полицией подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный власти народ, как это было, например, с Александром Вторым в Харькове, когда собор был полон ликующего народа, но весь народ состоял из переодетых агентов сыскной полиции… Ещё хуже, ещё отвратительнее то чувство, которое вы называете патриотизмом, потому что патриотизм есть рабство.
– Патриотизм?! – с ужасом воскликнул Андрей Львович.
– Да, патриотизм! – твёрдо сказал Толстой. – Я не устану повторять, что чувство превосходства своей страны есть чувство грубое, вредное, стыдное и дурное, а главное – безнравственное. Исключительная любовь к своей стране и необходимость жертвовать во имя неё своим спокойствием, имуществом и даже жизнью должны быть отвергнуты для торжества высшей идеи братства людей, которая всё более и более входя в сознание, получает разнообразные осуществления. И если бы не мешали этой идее власть имущие, которые могут удерживать свое выгодное в сравнении с народом положение только благодаря чувству превосходства своей страны над другими странами, внушаемому этому же самому народу, – высшая идея давно одержала бы верх.
Именно власть имущие у нас в России, как, впрочем, и во многих других странах, не дают развиться этой высшей идее и прикрывают фиговым листком патриотизма своё безобразие. Посмотрите на чудовищ нашей истории – от жестокого насильника Ивана Грозного до изверга Петра Первого, от развратной и лживой Екатерины Второй до жалкого, слабого, глупого Николая Второго – и вы увидите, что все они прикрывались патриотизмом. Мне стыдно теперь, что когда-то, в «Войне и мире» я писал о благотворности той любви к стране и государству, которая воспринималась мною как естественное, хотя и не требующее открытого выражения чувство. Нет, история держится не на любви к стране и государству, – вся история есть история борьбы одной власти против другой, как в России, так и во всех других государствах.
– Прямо по Марксу, – язвительно заметил покрывшийся красными пятнами Андрей Львович.
– А что же, он не так уж неправ, – ответил Толстой. – Во всяком случае, революционеры – не бандиты, не шайка разбойников, а люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, и который есть за что ненавидеть. Я писал об этом отцу нынешнего царя, Александру Третьему, прося помиловать Софью Перовскую и её товарищей, но и на это письмо не получил ответа.
Андрей Львович ничего не решился возразить. Толстой подождал немного, не скажет ли ещё кто-нибудь что-то, но все молчали; тогда он поднялся из-за стола, поклонился всем присутствующим и ушёл в свой кабинет. Софья Андреевна сказала Александре Львовне:
– Сашенька, побудь за хозяйку! – и пошла за ним.
***
В кабинете Толстой зажёг свечу, он любил писать при свечах, взял лист бумаги, ручку и пододвинул чернильницу. «Заявление об аресте Николая Гусева» – сделал он заголовок, но тут вошла Софья Андреевна.
– Прости, Лёвушка, я тебе потревожу ненадолго, – сказала она. – Можно мне с тобой поговорить?
Толстой вздохнул и отложил ручку:
– Я слушаю тебя, Соня.
– Мне вспомнился твой юбилей в прошлом году, – с улыбкой начала Софья Андреевна. – Сколько было поздравлений! В один только этот день пришли шестьсот телеграмм и почти сто писем, а за неделю мы получили несколько сот писем и две тысячи телеграмм, подписанных пятьюдесятью тысячами человек! Помнишь письмо от тульских телеграфистов, где они писали, что двадцать восьмого августа провели бессонную ночь за беспрерывным приемом телеграфной корреспонденции, в которой выразилась, как они сказали, «вся любовь народа к великому писателю».
Художники из «Московского общества любителей художеств» подарили альбом с их произведениями, лучшие писатели прислали тебе в дар свои книги, журналы посвятили твоему юбилею специальные поздравительные выпуски… А самовар от официантов петербургского театра-сада «Фарс» и сопроводительное письмо к нему, в котором они писали, что ты помог им «из «человеков» стать людьми»! А двадцать один фунт хлеба от пекаря, а сто кос от владельца железоделательной мастерской, – всё это ты раздал крестьянам, и как они были довольны, и как ты был доволен, что довольны они! Ты помнишь, Лёвушка?
– Я помню, Соня, – ответил Толстой, терпеливо слушая её.
– Были письма и от людей, близких ко двору, – продолжала Софья Андреевна. – Великий князь Николай Михайлович прислал поздравительный адрес. Ты знаешь, Николай Михайлович очень уважает тебя: когда он был у нас, рассказывал, что при дворе составилась целая «толстовская партия». Её возглавляет мать Черткова, Елизавета Ивановна, а она близка с вдовствующей императрицей Марией Фёдоровной. В личном разговоре Николай Михайлович прямо заявил мне, что они не дадут в обиду Толстого, «великого писателя земли русской».
– Если ты думаешь, что мне лестно такое отношение ко мне власть имущих, ты ошибаешься, Соня, – сказал Толстой спокойно, но не глядя на неё. – В своё время я предлагал Николаю Михайловичу порвать всяческие отношения между нами, потому что один из нас – родственник царя, а другой – человек, осуждающий существующую власть, и поэтому в этих отношениях есть что-то ненатуральное. Я благодарен великому князю за то, что он передавал мои письма Николаю Второму, впрочем, следствием их явилось лишь переданное мне мнение царя, что он отнёсся к моим письмам благосклонно и обещал никому их не показывать. Мне иногда становится по-христиански жаль этого человека, я имею в виду царя, – настолько он слаб, безволен и подвержен чужому влиянию, – но потом я вспоминаю, что он царь, что он стоит на вершине власти, а значит, ответственен за всё зло, совершаемое в России этой властью, – и я перестаю его жалеть.
Ты говоришь, что представители имущих классов хорошо ко мне относятся, а мне отвратительно это их хорошее ко мне отношение, потому что представители имущих классов – самые последние в нравственном отношении, самые худшие и пропащие люди. Ослеплённые гордыней, тщеславием, богатством, они сами готовят себе погибель… Я, право, уйду, коли еще поживу, в монастырь, – не Богу молиться, это не нужно, по-моему, – а чтобы не видать всю мерзость житейского разврата так называемого высшего класса – напыщенного, самодовольного, в эполетах и кринолинах.
– Вот ты о них так отзываешься, а мне намекали, что даже отлучение от церкви может быть снято с тебя, – заторопилась Софья Андреевна, боясь, что он её не дослушает. – Николай Михайлович говорил, что многие при дворе не разделяют мнение Синода.
– То есть постановление о моём отлучении? – переспросил Толстой каким-то особенным, глухим голосом, и Софья Андреевна пожалела, что затронула эту болезненную тему.
– Но это я так, к слову, – попыталась она остановить разговор, но было поздно. Толстой повернулся к ней и, не отводя уже глаз, стал говорить резко и отчётливо:
– Постановление Синода о моём отлучении умышленно двусмысленно, произвольно, неосновательно, неправдиво и, кроме того, содержит в себе клевету и подстрекательство к бурным чувствам и поступкам. Оно вызвало, как и должно было ожидать, в людях непросвещённых и нерассуждающих озлобление и ненависть ко мне, доходящие до угроз убийства в получаемых мною письмах.
Ты забыла, как я пришёл к отрицанию церкви? Я напомню тебе – то, что я отрёкся от церкви, называющей себя православной, это совершенно справедливо. Я отрёкся от неё не потому, что я восстал на Господа, а напротив, только потому, что всеми силами души желал служить ему. В молодости в единении с православной церковью я нашел спасенье от отчаяния: я был твёрдо убеждён, что в учении этом единая истина, но многие и многие проявления этого учения, противные тем основным понятиям, которые я имел о Боге и о его законе, заставили меня обратиться к изучению самого учения.
Я не предполагал ещё, чтобы учение было ложное; я боялся предполагать это, ибо одна ложь в этом учении разрушала всё учение. И я стал изучать книги, излагающие православное вероучение. Я прочёл и изучил эти книги, и вот то чувство, которое я вынес из этого изучения – если бы во мне была только та самая вера, о которой говорится в богословии («научены верить»), я бы, прочтя эти книги, не только стал бы безбожником, но сделался бы злейшим врагом всякой веры, потому что я нашёл в этом учении не только бессмысленность, но сознательную ложь людей, избравших веру средством для достижения своих целей. Я понял, отчего это учение там, где оно преподается, – в семинариях – производит безбожников.
Я понял, что церковная вера, которую веками исповедовали и теперь исповедуют миллионы людей под именем христианства, есть не что иное, как очень грубая еврейская секта, не имеющая ничего общего с истинным христианством. Стоит только внимательно прочесть евангелия, не обращая в них особенного внимания на всё то, что носит печать суеверных вставок, сделанных составителями, вроде чуда Каны Галилейской, воскрешений, исцелений, изгнания бесов и воскресения самого Христа, а останавливаясь на том, что просто, ясно, понятно и внутренне связано одною и тою же мыслью, – и прочесть затем хотя бы признаваемые самыми лучшими послания Павла, чтобы ясно стало то полное несогласие, которое не может не быть между всемирным, вечным учением простого, святого человека Иисуса с практическим временным, местным, неясным, запутанным, высокопарным и подделывающимся под существующее зло учением фарисея Павла. Как сущность учения Христа, – как всё истинно великое, – проста, ясна, доступна всем и может быть выражена одним словом: человек – сын Бога, – так сущность учения Павла искусственна, темна и совершенно непонятна для всякого свободного от гипноза человека.
Сущность дела была такая. В Галилее в Иудее появился великий мудрец, учитель жизни, Иисус, прозванный Христом. Учение его слагалось из тех вечных истин о жизни человеческой, смутно предчувствуемых всеми людьми и более или менее ясно высказанных всеми великими учителями человечества: браминскими мудрецами, Конфуцием, Лао-Цзы, Буддой. Истины эти были восприняты окружавшими Христа простыми людьми и более или менее приурочены к еврейским верованиям того времени, из которых главное было ожидание пришествия мессии.
Появление
| Реклама Праздники |