Софья Андреевна села во главе стола, Толстой – по правую сторону от неё.
Молчание стало тягостным, тогда Александра Львовна, любимица Толстого после смерти его старшей дочери Марии, сказала:
– Странно, что они не сделали обыск. Помнишь, папа (она сделала ударение на последнем слоге), как ты рассказывал об обыске в шестьдесят втором году?
На лицах домочадцев появились улыбки: это воспоминание было одним из забавных эпизодов семейной жизни.
– Расскажи ещё раз, папа, – попросила Александра Львовна. – У тебя это так смешно получается.
Толстой покачал головой.
– Расскажи, Лёвушка, – попросила и Софья Андреевна. – Сейчас это, правда, смешно, а тогда было не до смеха.
– Смешно это от того, что нелепо; от того, что чуждо обычной человеческой жизни, – сказал Толстой. – Такие нелепые чуждые жизни явления всегда вызывают сначала отторжение, а потом смех, – а эта история безобразна и комична от начала до конца.
Ко мне тогда приходили многие студенты университета, увлечённые моими идеями, – в Москве у нас было нечто вроде кружка, – они приезжали и сюда, в Ясную Поляну. И вот кому-то из полицейских чинов почудилось, что Толстой решил создать революционную организацию и уже выпускает подрывную литературу.
Тогда же нашёлся человек, который объявил желание следить за моими действиями и узнать моё отношение к студентам, приходившим ко мне: это был Михаил Шипов, бывший дворовый человек шефа жандармов князя Долгорукова. Под именем галицкого почётного гражданина Михаила Зимина он прибыл в Тулу, где вместо выполнения принятого на себя поручения, то есть слежки за мной, начал вести разгульную, нетрезвую жизнь, посещая гостиницы низшего разряда и дома терпимости, – и, наконец, дошёл до такой крайности, что заложил часы своего товарища, другого секретного агента, приехавшего с ним; через этот поступок они поссорились и разошлись.
Обиженный товарищ пошёл к начальнику тульского жандармского управления и сообщил, что Шипов-Зимин болтливостью своею обнаружил секретное поручение, данное ему правительством, а именно – следить за действиями графа Толстого и за лицами, живущими в Ясной Поляне. Сам Шипов в Ясной ни разу не появился, а товарищ его ездил сюда два раза и вёл наблюдение, впрочем, без успеха.
– Я помню, как он прятался на липе, что стоит напротив крыльца, – вставила, улыбаясь, Софья Андреевна. – А когда мы его обнаружили, сказал, что залез на липу исключительно из уважения ко Льву Николаевичу, то есть желая видеть великого писателя через окно в домашней обстановке. Он даже попросил, чтобы Лёвушка дал ему автограф или хотя бы волосок на память, – помнишь, Лёвушка?
Толстой кивнул:
– И вот, уличённый в недостойном поведении Шипов был отослан обратно в Москву, а там, чтобы оправдаться, написал обширное лживое донесение о своих действиях, в котором утверждал, что в Ясной Поляне графом Толстым учреждена подпольная типография, где печатаются антиправительственные прокламации. В жандармском отделении к донесению Шипова отнеслись со всей серьёзностью и снарядили специальную экспедицию к нам, в Ясную, для производства тщательнейшего обыска. Нас с Соней в то время не оказалось в имении, здесь были только моя тётка и сестра, но это жандармов не остановило: обыск продолжался два дня, – помимо Ясной были обысканы школы в Колпне и в Кривцове, мирового участка, которым я заправлял, и дома учителей.
Подпольную типографию искали так старательно, что взломали полы в конюшне, рыли ямы в саду в поисках подземного хода и даже закидывали невода в пруд, надеясь обнаружить спрятанный на дне шрифт, – видимо, такие подробности указал жандармам в своём донесении Шипов.
Все засмеялись, а Софья Андреевна подтвердила:
– Да, так и было. Вернувшись в Ясную, мы нашли здесь полный разгром.
– Ничего подозрительного жандармы не обнаружили; единственное, что могло привлечь их внимание, были несколько запрещённых в России книг и фотографические карточки Герцена и Огарева, подаренные мне в Лондоне самими Герценом и Огаревым, но всё это горничная Дуняша успела вынести в портфеле и спрятать в канаве, в которую жандармы, перерыв весь сад, не догадались заглянуть.
Это комическая сторона события, а безобразная заключается в том, – продолжал Толстой уже без улыбки, – что жандармами была прочитана вся моя переписка, найденная в доме, в том числе письма сугубо личного характера, а также мои дневники. Публичное оскорбление, которое мне было нанесено, требовало такого же публичного удовлетворения, поэтому я обратился к главному виновнику творимых в России безобразий – к царю. Я написал ему письмо с подробным изложением произошедшего, в частности, привел, слова жандарма, сказанные моей сестре, что он действует по высочайшему повелению, и что «каждый день мы можем снова приехать». Я написал царю, что считаю недостойным уверять его в незаслуженности нанесённого мне оскорбления. Все моё прошлое, мои связи, моя открытая для всех деятельность могли бы доказать каждому интересующемуся мною, что я не мог быть заговорщиком, составителем прокламаций, убийцей или поджигателем.
Ответа от царя я не получил: мне было объявлено через тульского губернатора, что обыск в Ясной Поляне был вызван «разными неблагоприятными сведениями» и что «Его Величеству благоугодно, чтобы принятая мера не имела собственно для графа Толстого никаких последствий». К этому объявлению князь Долгоруков нашёл нужным прибавить, что «если бы граф Толстой во время пребывания жандармов в Ясной Поляне, находился сам лично, то, вероятно, убедился бы, что штаб-офицеры корпуса жандармов, при всей затруднительности возлагаемых на них поручений, стараются исполнить оные с тою осмотрительностью, которая должна составлять непременное условие их звания».
За столом снова засмеялись, но Толстой, покраснев от негодования, повысил голос:
– Я решил уехать, громко заявив, что продаю именья, чтобы покинуть Россию, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и мать не скуют и не высекут! Мне советовали ехать к Герцену, чтобы действовать совместно с ним, – но к Герцену я не поехал, он сам по себе, я сам по себе… Я остался в России, и с тех пор вот уже почти пятьдесят лет состою под непрерывным полицейским надзором, – да разве я один?! У нас четыреста тысяч человек состоят под надзором… А в отношении меня обличённые властью, негодяи в мундирах и светском платье продолжают принимать подлые и низкие меры: сначала они выслали за границу одного моего секретаря и ученика, Черткова, теперь взялись за другого – забрали Гусева. Что же, завтра же я напишу об этом во все газеты, напишу всем порядочным людям, кого я знаю, – чтобы ни одна мерзость, творимая в России, не осталась безнаказанной!
***
Толстой так разволновался, что не мог больше говорить; он задыхался, руки его дрожали. Все, кто сидел за столом, боялись на него смотреть.
– Не случился бы опять приступ, упаси Господи! – испуганно прошептала Софья Андреевна. Услышав её, Александра Львовна пошла к роялю и, усевшись за клавиши, стала играть 20-й ноктюрн Шопена. Это была одна из любимых мелодий Толстого, он предпочитал Шопена всем композиторам и говорил, что Шопен в музыке то же, что Пушкин в поэзии.
Толстой слушал, согнувшись над столом и опустив глаза. Когда прозвучал последний аккорд, он вздохнул лёгко и глубоко и тихо проговорил:
– Какая сила – музыка. Она ложь, выдумка, потому что в действительности, вот сейчас, нет того возвышенного и светлого, что есть в ней. Но она заставляет нас верить в то, что это возможно, и хоть на короткое время делает нашу жизнь лучше… Спасибо, Саша, за удовольствие, которое ты всем нам доставила, и за твою доброту.
– Лёвушка, может быть, не надо лишний раз раздражать власть? Я имею в виду твоё письмо об аресте Гусева, – спросила Софья Андреевна.
– Я уже говорил тебе, Соня, что до последнего вздоха не откажусь от своих мыслей и права их высказывать, – возразил Толстой. – Мне нечего к этому прибавить.
– Я хотела сказать, что когда в России такая обстановка, твоё письмо может произвести неблагоприятное впечатление, – пояснила Софья Андреевна, обидевшись на его резкость.
– Именно потому, что в России такая обстановка, я должен высказаться, – ответил Толстой.
– А что за обстановка в России? – саркастически спросил Андрей Львович, один из младших сыновей, тоже присутствовавший тут.
Толстой живо обернулся к нему. Он не любил этого своего сына, – прежде всего, не любил за то, что тот развёлся со своей женой, оставив её с двумя детьми, и женился на другой женщине, которая тоже развелась ради этого брака, тоже имея детей. Кроме того, Андрей Львович был убеждённым монархистом, не испытывал никакой тяги к народу, бездумно тратил деньги на свои удовольствия и ни в чём не менял своего поведения – всё это также вызывало неприязнь Толстого к сыну.
– А как вы полагаете, что за обстановка в России? – подчеркнуто обращаясь к нему на «вы», поинтересовался Толстой.
– Я полагаю, что обстановка, слава Богу, неплохая, – отозвался Андрей Львович, снисходительно улыбаясь. – Волнения улеглись, разрушительная волна революции разбилась о прочное здание российской государственности. Повсюду наблюдается подъём патриотизма, народ поддерживает государя, вера в которого сильна, как никогда. Столыпин твёрдой рукой помогает государю в управлении, проводя в то же время необходимые преобразования. Ещё несколько лет порядка, и Россия удивит весь мир своими достижениями.
– Вы так полагаете? – переспросил Толстой, сделав упор на «так».
– Да, я так полагаю, – самоуверенно сказал Андрей Львович.
Взгляд Толстого вдруг стал острым и беспощадным.
– А я полагаю, – ледяным тоном, от которого все застыли, начал говорить Толстой, – что одни слепцы или безумцы не видят того, что Россия идёт к пропасти. Разве вы можете верить в то, что, не удовлетворяя определённым требованиям всего русского народа, требованиям самой первобытной справедливости, напротив того, раздражая народ, вы можете успокоить страну убийствами, тюрьмами, ссылками? Вы не можете не знать, что, поступая так, вы не только не излечиваете болезнь, а только усиливаете ее, загоняя ее внутрь. А ваш Столыпин своим рождением, воспитанием, средой доведен до той тупости, которую он проявлял и проявляет в своих поступках, и которые во всём поддерживает царь. Эти два человека – главные виновники совершающихся злодейств и развращения народа, они сознательно делают то, что делают, и именно эти два человека больше каких-нибудь других нуждаются в обличении. А вы, все кто поддерживает их, опомнитесь, подумайте о себе, о своей душе!
– Но я… – хотел возразить Андрей Львович, но Толстой, не дав ему сказать, продолжал: – Неужели вам, выглянувшим на один короткий миг на свет божий – ведь смерть, если вас и не убьют, вот она всегда у всех нас за плечами, – неужели ваше призвание в жизни может быть только в том, чтобы убивать, мучить людей, самим дрожать от страха и при этом лгать перед собой, перед людьми и перед Богом, что вы делаете всё это по обязанности для какой-то выдуманной несуществующей цели, выдуманной именно для вас, именно для того, чтобы можно было, будучи злодеем, считать себя
| Реклама Праздники |