Произведение «47.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 21. ШКОЛА. ИВАН МАЛЮТА. ВОПРОС О ПЕРЕВОПЛОЩЕНИИ.» (страница 3 из 8)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Читатели: 754 +16
Дата:

47.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 21. ШКОЛА. ИВАН МАЛЮТА. ВОПРОС О ПЕРЕВОПЛОЩЕНИИ.

вечно бушующие в тебе Божественные энергии, постоянно тебе пророчащие о некоем предназначении. Хоть все глаза напряги – не видно ничегошеньки, хоть из орбит. Не видно ни разумом, ни умом, где оно, что твое, что тебя поджидает, что хоть что-то привнесет в этот мир, который никак меня не заждался и делает свое дело и славит того, кого надо. И разум кричит. Ну,  напишу, ну, издам еще одну книгу, так сказать пополню сокровищницу человеческих знаний еще одной слабой книжкой, которая хорошо, если еще увидит свет и будет где-то прилежно пылиться.. или пойдет на самые неотложные нужды, как бумажный материал... И что далее? Да стоит ли она таких фанфар во мне? Что я могу сказать такого, что до меня никто не говорил? Что возвестить миру?



Воистину. Разум останавливался и на таких суждениях, но ведомый непонятной силой,  игнорировал, забывал и все ожидал и устремлялся. И где тут было до работы прилежного, усердного, монотонного во всем школьного учителя. Такая битая – а смотрела в необъятную и достаточно неясную высь, ничего, по сути, не имея, ничегошеньки, кроме абсолютной уверенности в некоем предназначении, и что между делом потянет работу учителя, и что любит детей.


О, сколько же было  у Бога слуг, которые  своими качествами поработали над моим эго, что стало оно внутренне великим, а внешне – никаким. Вот такая мадам тридцати двух лет, тощая, битая,  внутренне ласковая от битости,  вся крашеная, на шпильках, в ношенном переношенном платьице из комиссионки, не плохо выделяющем  фигуру,  с  лицом еще сохранившим симпатию, но далеко не миловидным, с мозгами на раскоряку, с непроходящим вопросом на лице видела себя предстающей перед детьми в стенах школы. И это было не то. И может быть не совсем так, но так видится теперь.


Школа – это все же был храм,  и сюда не надлежало входить абы как, но хотя бы  хорошо одетым и внутренне собранным. Я принимала на себя новый вид, новую формулу существования насколько могла, удивляясь необычности во внутреннем состоянии от автоматически прилепленного ко мне, хотя еще не отработанного и не закрепленного ореола, – учитель. Это было из всего до этого слишком высоко, слишком не для меня, слишком ответственно и слишком мало. Я спустилась в своей мечте вниз и оказалась столь высоко, что и дыхание сперло.


Учитель. Это было то, на чем я внутренне  стояла, но не в такой слишком прямой реализации. Это была воплощенная  нравственность, которую в себе я знала, но ставить ее на уровень профессиональной деятельности – такой опыт был не совсем желателен.  Я не знала себя. Я не знала, как во мне отзовется, хотя и едва предчувствовала. Но оказалась перед тем, что было дорого, что было постоянной направленностью моей мысли. Это были души. Мир маленьких людей, вверенных мне. Это была умом недосягаемая ответственность.  От этой мысли я содрогалась, я вдруг начинала находить здесь великое внутреннее наслаждение. Что-то другое затребовала от меня судьба, ни  путь через науку в великом смысле этого слова, да и не дала этот путь, не выкладывание здесь себя в процессе внутреннего напряженного труда, какой требует точная наука, но проявление моей души во вне, уже на самом деле готовой отзываться и помогать.


Это чувство было мне во мне мало знакомо, как постоянное и профессиональное, за которое должны были платить деньги, ибо оно перекрывало по своей действенности и необходимости все знания. К тому же. Какое неизмеримое блаженство идти по коридору школы в качестве учителя, какое наслаждение входить в класс, любя всех воедино. Но и какая боль еще здесь меня поджидала…

Школа… Из всех видов деятельности эта была потрясающей, которая извлекла из меня все чувства, все возможные усилия, принося мне страдания и радость неутомимой чередой и великое при всем понимание, что… если бы… Но об этом потом. А пока я входила в нее с чувством мне навязанным иллюзорными энергиями Бога, чувствами материальными, но изумительными по своей высоте. Чувство вечно живущего во мне патриотизма здесь переплавлялось в чувство непередаваемой ответственности и любви, мира и чистоты… Но как же это чувство требовало себе и тыла, о котором судьба никак не беспокоилась, ибо из школы я должна была возвращаться не в продолжение труда, а в грязь житейского скудного бытия, где едва сводились концы с концами, где мой гардероб  был более, чем уныл,  и муж делал все от него зависящее, чтобы снять с меня эту великую эйфорию великого труда, и буквально из кожи лезть, чтобы ему, труду,  хоть как-то соответствовать.


Гордясь мной, будучи сильно тщеславным, Анисомович, в силу своего неразвитого ума, как мог утверждал себя на мне, подминая меня, такую идейную, под себя путями элементарными – в состоянии пьяни, что не имело границ. Судьба же закрывала напрочь все двери, дабы я не мыслила о том, чтобы вырваться, едва  успокаивая меня тем, что он скудно, но держал семью, не гулял,  как-то по-свински меня любил, без уважения,  без внимания, без чувств иных, кроме сексуальной направленности в потребностях низшего порядка,  но поддерживал все же все мои начинания, не  помогая по хозяйству, но и не требуя от меня идеальной чистоты, и способствовал моим литературным  занятиям некоторыми средствами, мысля наперед о вознаграждении, но и не беря меня за грудки. 

Он покупал бумагу, копирку, ленты для печатной машинки или выделял неизменно на это деньги и благословлял мои труды, как мог.  Аскеза жизни с ним была величайшей и, строго говоря,  – не для учителя, но вызывало во мне и чувство благодарности, ибо он верил в меня, иной раз был очень ласков, добрел, давал деньги и на одежду и не вникал, что купила и по чем, был добр и с дочерью, гулял с ней, ездил к бабушке и неизменно выделял деньги  раз в квартал на одежду для нее. Он также брался слушать то, что я писала, но быстро уставал и ретировывался, однако, давая в себе некоторую оценку, как и понимание, что деньги тратит на это не зря, что было для него существенно. Но когда он пил… 


Входя в школу, я все оставляла позади, кроме одного. Моя одежда была отвратительна. Я с ужасом понимала, что еще теплое время смогу как-то проходить. Но стоит похолодать… Ходить в школе, постоянно медитируя в этом направлении – стало моим уделом, мешающим, как-то загоняющим во внутренний тупик, не дающий легкости общения. Но дети… Я надеялась, что моя скромная одежда им незаметна, и теперь уже коллеги, возможно, на этом не заостряют внимания. Хотя… эта боль была постоянна и неисчерпаема и заглушалась силою воли и необходимостью. Я уже вошла в эту среду и надеялась, что все как-то образуется.

Накануне первого сентября я обошла все квартиры своих пятиклашек, представилась, как будущий классный руководитель и  напомнила о том, что 31 августа в  назначенное время  жду всех родителей и детей у школы для предварительной консультации к началу занятий. Сделав обход, я была поражена тем, с каким почтением со мной говорили, начиная осознавать себя впервые личностью, имеющей, что сказать, имеющей, что отдать, понимающей силу какой-то власти, чуть тяжеловатой, но реальной. Неизбалованная судьбой, я принимала это как нечто незаслуженное, не искреннее, не в меру и почти не знала, что с этим  делать. Меня всегда поднимала только моя речь, поступки, но статус… Пожалуй, что-то похожее я испытала, будучи заместителем редактора газеты «Волна» в НИИРСе… Но это было все же на общественных началах.


Мой кабинет математики располагался на третьем этаже, почти в самом конце коридора. Эта был светлый, достаточно просторный кабинет с партами, великолепной стенкой, которую сделали нам шефы и с прекрасной во всю длину стены доской, встроенной в стенку, на которой мел писал легко, четко. Доска была действительно современной, двухъярусная, была очень удобна и для опроса, и для записей, которые могли быть,  в случае необходимости, и скрыты, например, для контрольных работ. Огромные три окна выходили на спортивную площадку. Линолеум делал шаги мягкими, бесшумными.


Новая школа была готова к началу учебных занятий, я же была в продолжительном внутреннем ожидании. Урок мира был почти не продуман мной, ибо говорить на эту тему не представляло труда, как и озадачить рисунками. Дело было в другом. Я была поражена лицами детей, приветствиями и поздравлениями коллег, отношением и вопросами родителей, как и буйством цветов, которые заполнили все ведра и что только для этого подходило. Предусмотрительные родители, а то и дети совали мне в руки скромные подарки, клали  их на стол, не зная, до какой степени я была этим потрясена. Не избалованная вниманием,  не привыкшая  к подаркам и лестным словам, чуждающаяся всего чужого или лишнего, отрекающаяся от всяких дармовых благ, я испытывала скорее негативное, нежели радостное и естественное чувство удовлетворения. Я возвращала подарки тотчас, видя изумленные детские глаза и, как могла,  поясняла, что я не должна брать ничего от детей и родителей, это неправильное понимание.


Меня пронзила буквально боль за столь сильно проявленное ко мне внимание. Только теперь я почувствовала с неимоверной и непреодолимой силой, что я – другая, что я все воспринимаю иначе, что я к такому не приспособлена, что это может быть и неприятно до боли души, граничащей с великой тоской и мне себя не переделать. Я не хочу, чтобы ради меня человек отрывал от себя. Даже в семье мне это больно. Я не могу требовать и у мужа, как это делают жены, не могу это зарабатывать, выпрашивать у него  лаской, не могу и этим упрекать, но не могу иной раз без этого и обходиться. Величайшее внутреннее противоречие, несовместимость духа и материи, вопроса выживания в условиях материального мира и  нравственности.


Именно такое неприятие я испытывала и в доме родителей, как-то  выделяла  и проявляла  это чувство в себе, как естественное, почти не обращая на него внимание, когда они пытались чем-то меня угостить или накормить. С трудом достигая и получая в жизни любые блага, я стала их не желать, их сторониться, жалеть и экономить средства других, бояться чужой жадности и сожаления от трат, никак не претендовать, с болью относиться к подаркам, но при этом отдавать я желала всегда, но никогда не было ничего, что было бы отдать не стыдно. Я была дикарка с человеческой точки зрения. Но Бог никогда не давал мне желание у них есть, ибо в памяти навсегда из детства и юности осела отцовская рука и жадность, когда он бил за еду, а мама и копейки не высылала в самые трудные периоды моей жизни. Как только я вступала за порог родительского дома, я не хотела ничего и боялась лишь одного – отягощать их своим присутствием, ибо сама любила уединения и сдержанно с некоторыми усилиями терпела присутствие любого другого.


Единственный человек, которому я была всегда и естественно рада, это моя дочь Светлана. Даже Саша никогда не был для меня объектом моих чувств, но терпения и необходимости, как и благодарности только за то, что мои идеи уважал и поддерживал, как мог, не препятствуя. Но теперь…  Любой выход из себя, из своего внутреннего заточения  было делом для меня искусственным и не мог быть неограниченным. Общение с другими было делом в своей мере и наслаждающим, но на

Реклама
Реклама