прогнал ее окончательно, и она пошла к Краевскому, а тот на нее наорал...
Ей хотелось бы знать, что думает по поводу происшедшего Краевский. Не так давно они на пару шлялись, где попало, пили, что придется и он ее вроде бы не узнавал, а теперь помалкивает – ровно и не было с ней пьяного до беспамятства Краевского, не было Победителя из семейства карасей – ничего не было, кроме предчувствия неизбежной потери, пропажи, и бедолага Краевский в это ощущение каким-то образом вписывался... А ей больше не с кем поговорить, подумать, сориентироваться – как теперь поступить с Градским, а то трудновато быть благородной и все простившей. И если подлец Валька снова выкрутится – то будет еще хуже. Ее уже выгнали как последнюю дрянь, не дожидаясь, когда лопнет ее терпение – ее терпение не успело вовремя лопнуть, а Градский спит как ни в чем ни бывало! Его не отправили ни в вытрезвитель, ни в сумасшедший дом. Просто не к чему прицепиться! И теперь он преспокойно спит.
Да и причем здесь Градский, если это ей сейчас плохо и неспокойно? Градский, получается, ни причем...
. . . . . . .
КРАЕВСКИЙ
...Краевский выдохся и замолчал. И Градской показалось, будто она совсем одна на перроне, поезд ушел, и она не знает, сесть ли ей на другой поезд, или сделать вид, что и ехать-то никуда не собиралась... и, причем здесь она? Градская здесь ни причем...
АНЖЕЛИКА
Ей было жаль Градского, самою себя и даже Градскую, бывшую как будто совершенно ни при чем, но вписавшуюся в эту историю, а каким образом – Лика представляла весьма смутно. Скорее всего, Анжелике просто было неспокойно, она беспокоилась и за себя, и за Краевского, и за всех...
СНОВА БЕДНЫЙ КРАЕВСКИЙ
...Градский развалился на заднем сиденье «Волги», черной и блестящей как генеральский сапог, и от нечего делать ел все подряд из разных кульков и пакетов – Машка насобирала в дорогу деликатесов Краевскому и окончательно растерявшейся Анжелике, растерявшейся до такой степени, что в последний момент она не успела сходить в парикмахерскую и теперь сидела под колпаком, тогда как Краевский, чертыхаясь, рассовывал по карманам бутылки и пачки сигарет у загаженных ступеней привокзального гастронома.
Машка шипела на Градского, Градская на переднем сиденье сооружала из нескольких букетов нечто вроде похоронного венка, а Градский ел все, что попадет под руку, и ворчал, потому что он доцент и не любит, когда что-либо делается не согласно с его, Градского, правилами. – Пусть себе едет, – сказал Градский, – никуда он не денется и пить, надеюсь, не перестанет...
Краевский отправлялся в Германию вместе с растерявшейся Анжеликой спасаться от пьянства. Он сделал ей предложение весьма замысловатым способом, и она это предложение приняла. Так что теперь – это не просто два оболтуса, начавшие свою совместную биографию с ничем не примечательного знакомства, едва не осложнившегося острым респираторным заболеванием, после того, как бедный Краевский свалился в светлые воды Лебяжьей канавки... Впрочем, вода была теплая. Теперь – это не просто два ненормальных, а ко всему прочему супружеская чета. Вот так мы и развлекаемся...
Машка, давно смирившаяся с положением генеральши и усвоившая ряд полезных навыков, думала о предстоящей разлуке, думала как бы в прошедшем времени, как бы вспоминая – ей становилось грустно. Она почему-то не подумала, что воспоминания совсем не плохая вещь, иногда лучше действительности – чище и совершеннее, как сказал бы Градский... Градский, между тем, ел пряники. Он крайне сомневался, что в Германии может не оказаться тульских пряников, Германия – это вам не Тула...
Градская не жалела, что Краевский и Анжелика уезжают, быть может навсегда – Градская жалела себя.
Градский не замечал, или делал вид, будто не замечал сидевшую в машине гражданку Градскую, обложенную цветами, как мемориальная доска. Она и была мемориальной доской на каменной стене, которая называлась Градским, но ей не хотелось быть доской, тем более мемориальной, – ей хотелось быть ни причем. – Что же теперь будет? – спросила Машка, – Что со всеми нами будет? – Ничего не будет, – ответил Градский – все и так есть... но меня от ваших пряников зуб разболелся! Тьфу, черт! Где Краевский, где Анжелика? Что вы разблагоухались своими розами? Дайте скорее выпить, у меня зубы болят! Где Краевский с коньяком... Ох, – сказал он, держась за щеку – бедный Краевский, бедный и я сам....
КРАЕВСКИЙ. ФРАГМЕНТ НЕНАПИСАННОГО РОМАНА
Хороших смертей не бывает, как не бывает, наверно, и плохой любви. Скажем по секрету – бывает и достойная смерть, и несчастная, несчастливая, разрывающая сердце любовь. Но сейчас она так не думала. Она, Анжелика, четвертые сутки сидя в палате, где стоял громоздкий блестящий аппарат и множество иных достижений медицинской науки. Она думала, что чорт знает что такое, что она, так и не состоявшаяся женщина, жена вполне состоявшегося романтика, мужчины, мужа – тоже несостоявшегося и на этот раз, кажется окончательно, думала, что из нее могла бы получиться хотя бы сиделка, но теперь похоже и этого не нужно, во всяком случае, ему этого не нужно, он четвертые сутки не приходит в сознание – несостоявшийся романист, но состоявшийся романтик, не приходит в сознание вследствие травматического шока и никак не желает ни умирать, ни жить, хотя как будто и не живет, и вот она сидит подле него и думает, и ждет когда все это кончится, но ей никогда и в голову не приходило, что это может кончится именно так, потому что накануне проклятого, с самого начала неудачного и никак не запланированного в ее измученной душе дня, нелепой случайности так неожиданно изменившей и перевернувшей с ног на голову все, что было «до» и все, что теперь может превратиться в «после», накануне этого ужасного нелепого дня между ними не было ни ссоры, ни даже какой-либо размолвки, но наконец должно было что-то произойти, почти произошло нечто иное – то, что обязательно разделило все на «после» и на «до», но этого не случилось и они почти встретились у поворота шоссе, однако дальнейшее уже не укладывалось в сознании и она вдруг оказалась совершенно бессильной, маленькой точкой в мешанине событий, действий и мыслей, беспорядочных как ее память, и как память навязчивых; и четвертые сутки она, женщина, существо едва не переставшее быть слабым, но не переставшее, потому что самым роковым стечением обстоятельств они встретились на повороте шоссе, когда казалось все уже было кончено, но теперь уже никогда не кончится и она четвертые сутки думала: зачем он вернулся?
Она шла к повороту по обочине из шуршащего гравия и с пригорка, сверху, с этакого выгиба шоссе он увидел ее, увидел тяжелый грузовик и красный как стоп-сигнал автомобиль, вписывающийся в поворот параллельно грузовику, но немеющий возможности этого сделать, потому что навстречу шла она, а шоссе в этом месте оказалось слишком узким, и водитель красного автомобиля ее тоже увидел и, не имея возможности затормозить, нырнул в скользкую, мокрую траву и алый кузов заскользил, переворачиваясь, по зеленому лугу...
Она оглянулась, увидела е г о, несостоявшегося, но состоявшегося сейчас на мокром шоссе и его несостоявшаяся женщина увидела его глаза и руки на руле... но он уже врезался в тяжелый грузовик и только ее сжавшееся от страха существо как бы спрашивало, как бы повторяло с периодичностью гремящего как колокол метронома – зачем он вернулся? Потому что это не было ссорой, концом всему, должно было стать просто прошлым, но именно теперь он должен был именно так исчезнуть, сгинуть, пропасть навсегда. А прошлое, их прошлое больше никогда не сможет исчезнуть, раствориться и оставить ее наконец в покое...
. . . . . . .
. . . . . . .
На Кировском сорило листвой, и она кружилась, и падала, и, уносимая ветром, двигалась медленным маршем туда, где уже загорались первые костры, лихорадочно пламенел клен в начале аллеи золотистых и бронзовых каштанов и лип стоял памятник «Стерегущему» и таял пелене горьковатого дыма... Проклятая осень – который год она кружится над «Стерегущим» и догорает как незаконченный роман...
...а над «Стерегущим» кружится осень и раньше, когда автобусы, сгрудившиеся у моста, были меньше и хуже, чем теперь, а жизнь была лучше, хлеб тяжелее, а жилось все-таки легче – осень также кружилась над «Стерегущим»... и позже, когда рушились идеалы, е г о идеалы, а «Стерегущий» стоял, но идеалы рушились и рушились, иногда с грохотом, а памятник стоял и стоит по сей день – просто памятник... и памятник рухнувшим идеалам, и надо всем этим кружится осень....
...и кружилась, и падала листва, и тонула в воде – темной воде по вечернему теплого в октябре парка названного именем человека отдавшего себя борьбе за справедливость, а с несправедливостью возникшей в результате этой борьбы пришлось бороться уже совсем другим людям и с ними поступали уже совершенно несправедливо...
...странно, что парк был такой камерный, каменно-камерный канувший в воду густо-зеленого пруда;
однажды весной пруд восстал над берегами и слился с рекой, и деревья стояли по пояс в воде, в которой плавало множество уток... и пруд, и река, и небо стали как бы одного, но сильного цвета, и губы сами выговаривали: – Голландия! Голландия... и вода, и небо так светились, что берег напротив словно бы таял в свете воды и неба, и фигура из бронзы или чего-то звонкого, как слово «маузер» тоже стояла в воде и к ней было не подойти, хотя и это было уже ни к чему...
...вода издавала такой звук, что вероятно голландский польдер во время подъема и спада воды никогда и не смог бы называться как-нибудь иначе, чем этот звук, звук стихийного бедствия или неожиданно нахлынувшего счастья;
...а когда еще не было этого ощущения прохладного серебристого эфира и жажды плыть в источающей леденящий жар, золотистой, ртутной, сфероидальной воде, а берег мягок и влажен – маленькая фея лет двадцати однажды оказалась на берегу и прятала в карманы пальто озябшие розовые руки...
...палитра отчаянно отдавала сумеркам последние желтые краски, и загорелось первое оранжевое окно... или это была не фея? Как знать! – Я думала, – вы профессионал...
Никакой он не профессионал, но очень хотелось самому в это поверить... – Вы будете профессионалом, вы будете, – улыбнулась, ушла... и так оно и случилось.
Теперь, когда над «Стерегущим» кружилась осень, он про нее не забыл, помнил.
. . . . . . .
Он не умирал. И вместе с ним не умирала его, будь она проклята, но все-таки любовь, и никуда от нее не денешься. И останется она как памятник, как рухнувший памятник рухнувшим некогда его идеалам. Останется в памяти его любимое, злое, ненавистное лицо – злое на все на свете лицо, его счастливое, несчастное его лицо. И в памяти останется и острое ощущение счастья, и чувство боли ставшее со временем невыносимым, как невыносимо стало разделять эту боль, считать, что и не было никогда этой боли – может быть именно поэтому она и стала со временем невыносимой потому, что она женщина, которой просто хотелось счастья, а получилось вместо этого – что?
. . . . . . .
Роман – это имя и музыка сфер громкая, как грохот приближающегося поезда, паровоза с округлой супрематической головой.
И как неохотно он потом признавал, что
Помогли сайту Реклама Праздники |