им. И ничто «человеческое», то есть ничто скотское, что бывает присуще двуногим приматам, именующим себя интеллигентными людьми, Моне Гулькину не было чуждо и даже составляло неотъемлемую сторону его мерзопакостного существования.
Моня был еще и «литератором», это являлось как бы его вторым я, потому что в первую очередь Моня был редким даже в наше паскудное время извращенцем. Он не только подставлял свою задницу и не только собратьям по перу. Моня мастерски делал минеты – пасть у Мони была исключительно приспособлена для того, чтобы пить лоханками, жрать все подряд не давясь ну и, конечно, делать минеты, а Моня делал их с упоением, так как в такие моменты особенно ощущал себя женщиной; он ощущал себя женщиной и когда плешивый Иванов-Рабинович разрабатывал ему задний проход и Моня, животное эстетически грамотное, просил своего «папочку» лечь на него и кусать за грудь, жирную и отвислую как у настоящей бабы.
Иногда к нему заглядывала Софа, садистка, не расстающаяся с вибратором и резиновым фаллосом, который Моне был хорошо знаком, точнее его заднице, в которой чего только не побывало. Она то лупила его скрученным полотенцем, то пускала в ход вышеупомянутый прибор, а в момент обоюдного экстаза срывала с Мони бюстгальтер и щипала его за сиськи...
Моня и сейчас был в бюстгальтере и в женских чулках, и в парике, и в темных очках – так он еще больше казался себе женщиной, называл себя то Моной, то Маней и, роняя слюни, терзал свой окаянный отросток, силясь хоть что-нибудь из него выдавить, но ему явно недоставало гуттаперчевого прибора, а Софочка сегодня еще не приходила и даже не обещала прийти.
На литературном поприще Моня не то, чтобы преуспел, но завел кучу знакомых преимущественно таких же педрил и попрошаек, как и он сам. В Москве их было гораздо больше, чем в провинциальном, с точки зрения москвичей Питере и Моня едва не разорился на транспортных расходах. Однако все с лихвой перекрывал его универсальный талант, этакие задатки многостаночника, стахановца наших дней – он и по три нормы выполнял, а Рабиновича едва не ухайдакал до инфаркта!
Незнакомым людям наш герой часто представлялся искусствоведом, специалистом по античной культуре, но, не по секрету будет сказано, в античной культуре вообще и в философии в частности Моню интересовало исключительно то, что так или иначе отдавало мерзостью. Какие там Леда со своим лебедем! Скрупулезно изучая Диогена Лаэрция, он выискивал именно такие места, такие комментарии в тексте – из которых явствовало, когда приблизительно или точно совокуплялись его древнегреческие кумиры со своими учениками или наоборот. Посему Моня задумал фундаментальный труд «Антиктело» или что-то в этом роде, он даже литературный псевдоним себе подобрал соответствующий. Теперь он не Моня Гулькин и даже не Лейзерович никакой, нынче он Михаил Леонидович Македонский и ему насрать на то, что папа Лёзя поди в гробу переворачивается, а может быть и не переворачивается, а вспоминает, как болел сифилисом и портил молодых девок, и все ему с рук сходило. А еще может быть, он на том свете слезами обливается – все может быть. Такого подонка как Лейзер Маркович еще поискать, ворюга и по призванию, и от большой любви к вещичкам, денежкам и дамским штучкам.
Так вот Моня унаследовал свои патологические наклонности от папы Лёзи и даже расширил, так сказать, диапазон – ему только не хватало папиного размаха по части воровства и детей он тоже иметь не мог, потому что с раннего детства и до преждевременных седин занимался рукоблудием. Однако, хватит Мони Гулькина, или как его там – Македонского, надоел выродок!
ВАЛЕНТИН АРКАДЬЕВИЧ ГРАДСКИЙ
Он неплохо выспался убаюканный, возможно, французским коньячком или шотландским виски, или и тем и другим вместе. На службу он не опоздал и теперь, вместе с остальными сослуживцами толкался в коридоре у ректората, ректор куда-то запропастился...
Народ был в общем солидный, несолидным был новоблагословенный университет гуманитарный он же и юридический – бывшая партшкола – так что народ собрался довольно пестрый, профессоров хватало на две Сорбонны. Были также выходцы из бывших средненьких училищ в одночасье превратившихся в университеты, – с какой целью непонятно. Впрочем, понятно с какой – самозванцев развелось предостаточно, плюнуть некуда. Профессор Градский, в прошлом доцент филфака Ленинградского университета, придерживался в общем двух правил: не задавать ненужных вопросов и никому не кланяться. Ректор Иван Фаращук был, что называется своим в доску, причем для всех, и любил выставлять это свое качество напоказ. На деле же Иван Петрович не был так уж и прост, или как говорят на «незалежной» Украине – дурный-дурный да хитрый!
Когда вся компания, наконец, расселась в кабинете, и исполняющий обязанности Бога занял место за столом, снова зазудел в воздухе всем надоевший вопрос – иде узять гроши? Градскому эта история с географий изрядно надоела, тем более гроши узять было негде. Те, которые платили за учебу – те платили. Ох, Градский терпеть не мог расхлябанных недорослей, которых, скорее всего надо было сначала научить грамоте, и только после этого чему-то еще. Однако Фаращук всеми силами старался, чтобы как можно больше учащихся перевести на платное обучение, например, если кто-нибудь закурит в не отведенном месте, или не вытрет ноги, ну, мало ли что можно еще придумать – хитрый был хохол! На худой конец можно лишить стипендии. Вообще какая там стипендия – смех один!
Но все это Иван Петровича как-то не очень забавляло. Сам он ходил в дорогом костюме, кабинетик – тоже ничего себе! На столе в углу здоровенный компьютер – известно для чего, чтобы секретарша пыль сдувала. Градского такая демократия не устраивала, как и любая другая. Когда-то все спихивали на партноменклатуру – так ведь она никуда и не делась, так же разъезжают на черных «Волгах», а справедливость рассматривается по древнейшему принципу: «справедливость – это то, что угодно сильнейшему», – с античных времен мало что изменилось. О ненавистном когда-то КГБ никто и не вспоминает – ну если только журналисты да телевизионщики – им за это деньги платят. И в фаворе теперь представители «еще одной древнейшей профессии». И не удивительно, что народ принимает на веру галиматью, излагаемую тяжелобольными – достаточно взглянуть на их физиономии – что-то они у них не похудели с начала девяностых – народ просто не считает себя виноватым...
Градский думал об удивительной человеческой способности приспосабливаться к любой лжи, будто и не дудели о морали семьдесят лет во все трубы. Он думал еще и о том, что для России, для ее вечно недоедающего, недосыпающего и еще много чего «не до» народа – все это повторялось из века в век, и что терпение его не бесконечно. И тогда все эти самодовольные пигмеи будут сметены в одночасье со своих кресел, с телеэкранов, и тогда начнется настоящий кошмар, ведь в каждую новую эпоху перемен жертв бывает еще больше.
И этот Фаращук, бывший цэковский служащий, и вся эта братия подхалимов – малообразованных, трусливых и по сути жалких будет уничтожена гневом людей, которым уже больше нечего терять, кроме своей нищенской пенсии или не менее нищенской зарплаты. А такие, как Машка Гольцева, возможно и олицетворяют еще не растраченную силу своего народа, скрытую в недрах его энергию, и что Машка человек прямой, и жизнь ее кое-чему да научила, как собаку, которую учат палкой, но которая сохраняет способность огрызаться, постоять за себя и если надо вцепиться в обидчика. Она всегда могла приспособиться к ситуации, но не во вред другим, и у нее всегда был острый гольцевский нюх на всякое барахло. Во всяком случае, товарищ она надежный. Может быть и непросто было смириться с ее теперешним привилегированным положением, но он знал ее, чуть ли еще не двадцатилетней девчонкой из Петроградской коммуналки, она и тогда цеплялась за жизнь крепко. Неизвестно кем бы она стала, окажись она на войне, – во всяком случае, в трусости или предательстве упрекнуть ее вряд ли бы пришлось. Маша – просто русская баба и как большинству русских баб немало ей пришлось хлебнуть горестей, хотя и счастье, разумеется, тоже было – ее собственное счастье, счастье быть независимой и, если это было возможно, платить добром за добро. Умела она и прощать, не таить зла.
Градский размышлял о своем, но его, тем не менее, отвлекли – пора было принимать какое-то решение, которое все равно не примут, отложат, перенесут... Он сказал, что согласится с любым решением, если, конечно, сначала отремонтируют сортиры, сказал безо всякого, впрочем, воодушевления. Ему давно осточертела эта говорильня.
Собрание закончилось само собой, как заседание в думе. Градский шел по коридору на кафедру, ему очень захотелось выпить чашку дрянного кофе – хороший кофе он уже пил накануне...
ГОЛЬЦЕВА
Маша ехала на работу со смешанным чувством – чувством то ли грусти, то ли удовлетворения, она была рада встрече с ребятами – теперь уже и не ребятами, – это для нее они оставались ребятами, а она для них просто Машей без расшаркивания и подхалимажа, за который чаще всего и платят если не чистоганом, то хотя бы возможностью что-то урвать у власти, а Мария и была такой властью, то есть имела право распоряжаться, могла и потребовать с недотеп занимающих явно не свое место все же выполнять свои обязанности, а не просто тащить все, что плохо лежит. Она многое могла просто не разрешить, особенно это касалась паскудной, перешедшей все грани допустимого рекламы, порнушной и наглой, шоу бизнеса пошлого и бездарного, но за всем этим были деньги, и она не могла ничего сделать.
Вася, – не только ее надежный страж и хороший водитель – сама выбирала – молча вел машину. Парнем он был дисциплинированным, когда-то возил ее еще на генеральской в то время «Волге», а с генералом – не шути! Он был ей предан, всегда был записным бабником, и это доставляло ей некоторые неудобства, а в целом мужиком он был вполне надежным и ничего лишнего себе не позволял, за рулем не пил и никогда не попрошайничал, чинил машину уже не малолетнего Мишки Липкина – можно сказать почти сироты, которому Маша была почти матерью.
Интересный в прошлом мужчина, Иван Дмитриевич Ростовский, от отцовства своего быстренько отказался. Теперь он пакостил нашей всегда немного растерянной Анжелике, обвинял ее во всевозможных грехах, в измене и Родине, и мужу, перед ее отъездом в Восточную тогда Германию. Жаден был денег, собака, жадным остался и по сей день, – потому они вместе с директором и с прочей швалью приватизировали свой проектный институт, как следует его разворовали, и создали фирму по разворовыванию еще чего-то. Теперь Маша этого умника и не видела, и не слышала, и ни того, ни другого не желала.
Иногда Марие до чертиков хотелось все бросить, плюнуть на все, уйти в отставку, продать свой журнал, устроиться на работу секретарем лишь бы ничего не видеть и не слышать больше, и она понимала, что это не возможно – ничего не видеть и не слышать, что вокруг нее двуногие твари будут делать свои тварные дела, и что тогда ей придется этим тварям подчиняться, жить, как придется, что ей не
Помогли сайту Реклама Праздники |