Произведение «БЕДНЫЙ КРАЕВСКИЙ роман» (страница 23 из 30)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 3903 +30
Дата:

БЕДНЫЙ КРАЕВСКИЙ роман

супрематизм – это тоже музыка, реквием по уходящему навсегда миру и неповторимой более во времени жизни, торжество тысячи молотов, рев сотен паровых турбин... это музыка отчаяния последних романтиков навсегда утративших себя, затерявшихся в толпе строителей нового, еще более нелепого, чем его предшественники, механического и обгоняющего свой собственный ритм мира. Человеку чужд супрематизм потому, что супрематизм – это ложь, изрекаемая клиническими идиотами, которые не хотели признаваться в этом даже самим себе... ведь разрушение тоже большое искусство, искусство убивать, буря сфер – увы! – чёрного магнетизма...

...и Малевич, который во всем, кажется, находил свои сферы и плоскости, но вот романов почему-то не сочинял.

Сферы, когда они проникают друг в друга, сплетаются в клубок, обволакивают как сон или обморок после грохота бесконечного дымного механического дня, и в твоем теле тяжелом как золото бьется и задыхается жизнь, немая человеческая совесть.
В высшей математике нет визуальных моделей. Может быть и совесть не визуальна, как высшая математика. Пусть даже так оно и есть, но разве высшая математика – это и есть совесть? в сферах, где каждая манит своей наготой, очарует как нагие модели Модильяни... Или нет в математике и не может быть тепла человеческого взгляда, жара зрелого плода озаренного светом земли? О чем думал Ньютон, ковыряя тростью трещину ствола глубоко уходящего корнями в землю? и нашел свое яблоко – все в крапинках коричневой глины – гладкую сферу с выемкой у черенка, охватывающую как бы иное, прозрачное ядро, таящее искушение и свет будущей жизни, зерна которой горьки как темный русский мед с запахом знойного поля бесконечного и округлого как поверхность океана, или любое другое место, где есть вода, степь или же лес хорошо видимый из кабины вертолета...

...хорошо простреливаемый из этого вертолета, однако не следует думать, будто сам вертолет так уж неуязвим, но помнить об этом забираясь в кабину, особенно пока волнистая поверхность леса не заскользит глубоко внизу как дно океана.

. . . . . . .

Она вспомнила, как купались на пустынном пляже, плавали вдвоем, держа друг друга за руки и опустив в воду лица, и иллюзия покоя голубого подводного мира, да ритмичное покачивание тел казалось надолго отделяли их от берега, дома, реальной земной жизни.

. . . . . . .

...Реальная жизнь начиналась с очереди в пельменную, с шума голосов по-прежнему Сытного рынка. Шум ленинградских рынков – тихий шум, проникновенный и влажный как мокрый асфальт у квасной бочки. Его не сравнишь с тесным, угловатым, гулким как аул южным бакинским, с шумом зоопарка на геленджикском базаре, с ярмарочным, карусельным, сенным, молочным и не известно каким еще старым курским, где в огромной железной бочке мыли овощи, а небритые мужики из нее же поили лошадей, не взирая на крики голосистых старух и баб...
Ленинградские рынки легко уживаются с совершенно не рыночными классицистичными улицами – стоит лишь перешагнуть некую черту, – сколько раз он искал эту самую черту и всякий раз она куда-то ускользала.

Эта черта между «после» и «до» ускользала и являлась вновь в другом месте, в другое время – она и была реальностью, частью жизни много было этих частей, – это и становилось биографией, сферой, где мы пребываем, кажемся себе... Так лирический герой всегда делает то, что взбредет ему в голову, как будто автору легче от того, что он, автор, как бы и ни причем...



А роман – это имя и музыка сфер, не всегда это легкая музыка и иногда трудно ее описать, но почувствовать, услышать, понять наконец все-таки можно... и тогда сферы легкие и радужные, прозрачные как мыльный пузырь на ладони – раз! – и нет его, только зрение очаровано мгновенным, обманчивым блеском... и однажды некто придумал специальный стаканчик и колечко придумал специальное, жидкость тоже специальную – специально для детей пускать специальные пузыри, а в это время другой умник придумал нейтронную бомбу и это стало частью нашей биографии... а когда мы пускали пузыри при помощи менее интересных устройств, и они развевались на конце соломины, и летели над двором – жизнь казалась радужным пузырем, пахнущим свежим воздухом, морем и мылом – тогда никто не придумывал нейтронных бомб и жить, признаться, было довольно приятно.

И пусть какая-то респектабельная сволочь разъезжает в роскошном лимузине – не важно где и когда именно это происходит – в мире всегда найдется уголок хотя бы для немногих редкостных подонков и никто в этом не виноват, и этот замечательный, но подлец, покинув лабораторию, офис или трибуну – отдыхает с друзьями, пьет коньяк, слушает музыку Франка, нежные как итальянские каприччо пьесы Фалча, спит с кинозвездой, а после думает какую бы еще пакость ему придумать для человечества, и на его жизнь хватит баб и развлечений, и времени порассуждать о науке и гуманизме, о политике и опять таки бабах... и не задумываться о том, как один такой умник уже как-то порассуждал, или несколько весьма одаренных двуногих порассуждали и это стало называться Хиросимой. И чем все это закончится на самом деле никто не знает – что будет, если наш шарик лопнет как мыльный пузырь, а вместе с ним разлетятся наши сердца – ведь нам наплевать, кто нажмет на пресловутую кнопку...

...неужели он когда-нибудь привыкнет ко лжи? Неужели все мы к ней уже привыкли? Нет – не привыкли, как никогда не привыкнем к тому, что нас могут унижать, уничтожать, убивать наконец под любым небом, на любой земле... не привыкнем, не смиримся и не простим никогда – даже если вся эта мерзость и стала частью нашей биографии или, если угодно, истории...

...а роман – это музыка, иногда горькая, история тоже музыка, если эта история – жизнь. Ничто не может сравниться с музыкой жизни, со звуками города, улицы, веселья, счастья, разочарования, горя, печали и снова счастья. Подари любимой цветок и ты ее услышишь, загляни в ее глаза перед разлукой – и ты увидишь, узнаешь, поймешь наконец – что такое печаль. Только бессилие не имеет ни цвета, ни запаха, ничего...

. . . . . . .

Она вспоминала, когда же все это произошло – нет, не здесь, не в этой стране, не в Германии... но ведь когда-то э т о появилось и проявилось во всем, что он делал, в его привычке смотреть, смеяться или говорить отрывисто, тихо и зло...
Но ведь это немыслимо и невозможно все бросить, если другому человеку и жить-то невыносимо. И ведь это невозможно – так жить, если со всем этим никогда, ничего не произойдет.

. . . . . . .

...Ничего еще не произошло и он с интересом рассматривал гирлянду лампочек над площадью... или над площадью с детства любимой Звезды, – а ведь и не было этой площади, и акробата на проволоке и на мушке гвардейского стрелка? И жаль – ведь вымысел может быть так прекрасен. Когда мы устанем повторять – так уж повелось, вечно находятся дураки не перестающие повторять, что мы живем в прекрасное время, – и тем не менее прекрасно, что мы живем и у нас еще есть время на что-то надеяться. Мы не все помним... Но маленькая фея с розовыми по осеннему руками была и, хотя она даже не назвала своего имени – он ее никогда не забудет.

. . . . . . .

...Он лежал в палате заурядной немецкой клиники, где все сияло чистотой, которая была ему не нужна, потому что он не приходил в сознание, не сознавал где находится и как ни странно ничего не знал о пресловутой аварии спровоцированной водителем красного авто, но только отчасти, не знал и не помнил, как увидел Анжелику идущую навстречу движению по шуршащему гравию обочины шоссе. Он как бы заново видел свою жизнь, но не сразу и целиком, как происходит перед смертью, но вспоминал и отчетливо видел – так смотрят кино, он смотрел не на экран, но как будто снова жил за белой плоскостью экрана – вот только зрительного зала почему-то не было.

. . . . . . .

...Ноги сами несли его к «Стерегущему» – влекла юношеская привычка приходить сюда всякий раз, избегая проблем. Он добрел до вновь открытого кафе, где ему встретился... да, он был в черном плаще иллюзиониста, в шарфе в горошину в рубль, но без рубля в кармане. Под столиком стоял ящик – рыболовный? – тысячу раз нет! И сердце, (достаточно было взгляда), сердце ахнуло: несомненно это был настоящий художник, натуральный представитель богемы. Однако художник оказался общительным после бутылки дешевого крепкого вина, а грубое вино вы разбавляли водой и его становилось вдвое больше. Если художник беден – это хорошо, об этом писали в книгах – но главное им было хорошо вдвоем. Теперь вроде и нет ничего хорошего – ни дешевого, ни дорогого. Тьфу ты! Цены всегда только растут, отношения между людьми дешевеют, все есть, ничего не хочется, наплевать на все...

Но мы радуемся нашей первой встрече с Прекрасным, она так же изумляет как и последняя, они одинаково дороги нам...

Мастерство это потом, а первое щемящее, удивительное, далекое, острое, неповторимое никогда тебя не покидает – твоя история и память твоя, и твоего сердца, если от него еще что-нибудь осталось.

Он не помнил, как это получилось и чем привлек его дальний угол старого двора, больше похожий на пустырь, и деревянная пристройка – старая, но там жили люди и стирали белье, и оно сушилось на веревке, а жуткое июльское солнце резало глаза и простыни казались ослепительно белыми, и он не знал, как это написать, потому что и небо, и земля, и серая бетонная стена были также ослепительны.

И только потом на французской выставке он увидел полотно Фрагонара – тот самый первый не мазок, но прикосновение к чистому листу, полотно с прачками и солнцем, и был поражен его весельем – тем холодным, розовым, чуть прохладным, но рдеющим и жарким цветом развевающейся женской одежды – цветом легкого флибустьерского флага... Какой дурак придумал, что флаги эти черные? Цвет жизни трепетен, розов и гол, и горяч как солнечный свет, если смотреть на солнце сквозь сжатые пальцы с палубы флибота на шаг от жизни или смерти – но кто ж об этом думает?

Прекрасное является как образ червонной дамы в пальцах иллюзиониста. Так дельфийская сивилла вдруг овладела его воображением надолго и сильно, и Ватикан перестал означать вкрадчиво-мрачный и длинный, гудящий и медленный зал, а Лауренсиана наполнила слух тем тонким изящным те грустным подобием капель и тонких сосулек в апреле и звук их паденья не воспроизводим клавесином но слышен короткий полет... как паденье в объятия кресла и в шелк будуара... и вновь Фрагонар эротичен, изыскан развратен как пьяный французский маркиз, и ни солнца, ни света и не белизны их... но мрак будуара, трезвон клавесина – как клавиши гладки! Как пальчики юных развратниц белы! И шелк туалетов их гладок и бел, не горяч, а прохладен...
Но режет в глазах холодное зарево прачечным утром... глухие дворы, опьянение улиц, и жизнь, и вино, и цветы.

А молодость еще не знает, что будет обманута, и смеется, и радуется грандиозным обещаниям... и платье ее трепещет, и плещет под северным солнцем, под липким дождем и как будто не верит в обман счастливая твоя молодая душа, грош не разменянный...

. . . . . . .

Он казался очень собранным утром, необыкновенно собранным, когда она наконец решила навсегда со всем покончить, именно теперь, когда он так спокоен и у него есть какие-то

Реклама
Реклама