осторожности опускал мои ставшие липкими веки.
- Сейчас станция будет, - голос Громогласного Деда широкой волной разлился по вагону.
Поезд притормозил. Старик посмотрел в окно, поискал глазами кого-то на перроне, затем, не говоря ни слова, вытащил из-под сидения свой огромадный рюкзак, подхватил его сильной рукой и направился к выходу.
Вернулся он через пару минут. Рюкзак его был теперь совсем пустым (он нес его в одной руке) и оттого походил на сдувшийся воздушный шар.
- Знакомые просили передать, - пояснил он, заметив мой удивленный взгляд, - А то стал бы я сам с такой тяжестью таскаться. Много ли мне-то одному в дороге надо: рубаху да бельё не смену.
- А сад у вас есть? – сам не зная зачем спросил я.
- У кого ж в Киргизии его нет? – старик улыбнулся, отчего челюсть его скривилась, - разве в городах… Стало быть и у меня есть. Как же в наше время без хозяйства? да и на земле работать – первое дело для человека. Спокон повелось зря что ли. Кто ближе к земле, тому она силы дает. К этому меня отец с матерью с детства приучили. Земли у нас достаточно было, хозяйство крепкое. Но хоть работников держали, а все одно на земле не меньше их работали. Трое нас детей в семье было: я да две сестры. И все при деле, баклуш никто не бил.
Поезд еле тащился, останавливаясь, как говорится, возле каждого столба, и от этого вагон наш походил на проходной двор. Одни пассажиры, не успев сесть, сходили, их место тотчас же занимали другие. Сошла и моя соседка по купе – та самая, которая рассказывала, как ее отца сослали в Киргизию. Я думал, что ее место займет ушедший в тамбур Громогласный Дед, но его опередили.
По проходу, смешно семеня короткими ножками, с большой спортивной сумкой через плечо и двумя полными, с горкой, ведрами алычи в руках, от тяжести которых он согнулся в три погибели, шагал маленький человечек на вид лет пятидесяти. И хотя роста, как потом оказалось, он был не на много ниже среднего, выглядел он почему-то совсем хрупким. Он улыбался, но улыбка его была какая-то вымученная, неестественная – этакая божья птичка, ангелочек, какими их изображают на своих открытках немые, либо косящие под немых, торговцы, время от времени появляющиеся в поезде. Костюмчик его был староват, но опрятен, как говорится, ни пятнышка.
Заметив свободное место, незнакомец осторожно, будто опасаясь, что его прогонят, присел на краешек, придвинул свои ведра поближе к себе, подозрительно озираясь вокруг (кто, мол, вас знает), но при этом вежливо поздоровался со всеми присутствующими:
- Мир вам, люди добрые, - голос его был под стать улыбке – такой же сладковато-вкрадчивый и потому фальшивый. – Пошалуста простите, если помешал вам, - легкий шипящий акцент выдавал в нем немца, - Меня Степан Карлович звать.
Вернулся Громогласный Дед, взгляд его мельком скользнул по новому попутчику, он чуть заметно улыбнулся, но ничего не сказал, а отвернулся и стал смотреть в окно.
Степан Карлович, как оказалось, молчуном не был. Увидев в моей руке книгу, он не утерпел и спросил:
- Молодой человек, что это вы читаете? – и, услышав в ответ: «детектив», предложил: - Хотите что-то получше? Та и всем, кому нато, у меня Евангелие есть, берите, читайте. Мошно на совсем взять.
И, не дожидаясь ответа, достал из сумки целую кипу брошюр всевозможных форматов и окрасок, и буквально всучил всем по одной. Довольный своей оперативностью, сказал:
- Это всем нато прочесть. А ешели кому что не понятно, не стесняйтесь, спросите, я поясню. Вы молодой человек, отчего не читаете? – спросил он, видя, что я отрешенно держу в руках подаренную им брошюру.
Не желая выглядеть невежливым, я раскрыл книгу на первой странице и прочел: «Исаак родил Иакова». Почему-то это сразу же напомнило мне сцену из любимого в детстве кинофильма про неуловимых мстителей: экскурсовод, чтобы потянуть время, читает протяжным нудным голосом сгрудившимся вокруг него посетителям музея длинную родословную Христа. Вспомнив отрешенные, отупевшие их лица, я не мог не усмехнуться.
Вопросы к Степану Карловичу были. Мудреные евангельские писания малопонятны и человеку, читавшему Библию, а для тех, кто первый раз взял писание в свои руки, представляют собой и вовсе что-то непонятное. Степан Карлович отвечал неторопливо, с чувством собственного превосходства, как будто уже был уверен о забронированном на том свете хорошем месте. Он, казалось, даже как-то вырос от собственной своей значительности и, хотя и старался вести себя скромно и смиренно, как подобает ему христианский долг, значительность эта никак не хотела уместиться в скромных размерах его слабого тела и потому порой нет-нет, да и выплескивалась через край. Он внимательно выслушивал вопросы и почти не задумываясь отвечал, но использовал при этом все те же изречения, которые пытался объяснить, потом вдруг, словно спохватившись, добавлял, а вот так об этом же сказано в такой-то главе, в таком-то стихе. И зачитывал вслух. Голос у него при этом как-то утрачивал свою слащавость и был довольно нудный. Слушатели, скорее для того, чтобы подобное объяснение не затягивалось уж слишком надолго, при каждом его «понятно» согласно кивали головами.
Все это сильно смахивало на недавнюю нашу историю, какой-нибудь очередной партсъезд, когда все делают вид, что внимательно слушают докладчика, кемаря потихонечку, но никто так толком и не может понять, для чего же все это нужно. Впрочем, сегодняшние «маяки перестройки» не на много лучше: все знают и кричат о том, что надо что-то делать, поскольку «процесс пошел», но вот что именно делать и куда этот самый «процесс» лыжи навострил», и почему все это так происходит, мало кто знает, а кто знает, сидит себе где-нибудь тихонечко, да похихикивает.
Степан же Карлович, войдя в роль проповедника, коим с его же слов он и являлся, не умолкал ни не минуту. Время от времени он вновь повторял, потрясая брошюркой:
- Читайте эту книгу. Здесь все сказано.
Кто-то из слушавших (а их становилось все меньше) сказал:
- Как вы много знаете!
Степан Карлович не смог скрыть своего удовольствия:
- Это потому, что я читаю Евангелие постоянно. Молюсь Господу, вот Он и тает мне разумение. Вы читайте, я вам тал книги, и вам тоше будет. Читатйте! Больше другого ничего не нушно. Пускай что уготно будет в мире. Это – вечно. Отним этим шить надо, любя всех. И сразу шить легче станет.
- Вот слушаю я, - молчавший с самого появления Степана Карловича Громогласный Дед не выдержал, - Ох и врешь ты, дядя!.
От неожиданности проповедник чуть было не лишился дара речи: оппонент был явно старше его. Он покраснел, как варенный рак, и лишь спустя какое-то время сумел, наконец, выдавить из себя:
- Я вас не понимаю.
- А чего тут понимать? – громогласный дед пристально посмотрел на немца, отчего тот сразу как-то осунулся, сделался меньше. – Вот говоришь ты всем, что нужно только одну эту книгу читать, - он указал пальцем на Евангелие, которое держал в руках проповедник, - хорошая книга, согласен с тобой. Но только как ты прикажешь на то смотреть, что вокруг творится. Страну на части рвут, каждый стремится себе кусок пожирнее оттяпать. Людей какой год за нос водят. А мы, по твоему выходит, должны молча все это сносить да головы в книжку уткнуть, как страус в песок. Но на то это и птица глупая, чтобы думать, что так ото всех бед укроется. А мы же люди все-таки. Вот ты тут долго про царство небесное, про геенну огненную рассказывал. А не лучше бы было с людьми о жизни поговорить, коли ты человек ученый. Такого ведь многие хлебнули, что адом книжным их не проймешь. Видал ли ты когда-нибудь, как люди будто мухи от морозу мерзли? Не один, не два – сотнями, тысячами, - говорил он по прежнему громко, слова словно разрубали воздух, чувствовалась в них, нет, не озлобленность, а какая-то нестерпимая боль, словно разбередили давно отболевшую, зарубцевавшуюся рану, которая непонятно почему вновь дала о себе знать. Лицо его стало суровым, непроницаемым, и, казалось, нет в мире силы способной смягчить его. А старик все говорил:
- Как скот какой гнали нас на поселение. Были женщины на сносях, рожали, так детей выкидывали, как щенят; отбирают: все равно, мол, кормить-то вам не чем, отпилися народной кровушки.
Проповедник как-то виновато посмотрел на него и отвернулся.
- Что, дядя, не так складно как ты сказываю? Но ты слушай. Я тебя слушал, так теперь и ты меня уваж.
Пригнали нас на голое место: «Стройтесь!» А как? Инструмента и того серьезного нет, отобрали ведь, а у многих и вещей-то: позволили взять лишь то взять, что на ком надето было. А уж осень, по утрам подмораживает. Кой-чем на разъезде разжились (там разъезд верстах в пятнадцати был). Стали землянки строить. Мужики на работе из сил выбиваются – хотят до зимы успеть. На той работе отец мой и надорвался. Слег. Лечить бы надо, а нечем. Какие там лекарства, о докторе уж и не говорю… Фельдшера с разъезда привезли правда, да он лишь руками развел, поздно мол, если бы на недельку раньше хоть… Помер отец. Я в семье за старшего остался. А самому и пятнадцати не было – мальчишка совсем. Морозы ударили. В землянке углы насквозь промерзают. С едой и того хуже. Кору с деревьев есть приходилось – в муку добавляли, что б до весны дотянуть. Те, кто покрепче был, держались еще. А кто здоровьем слаб… Много народа та страшная зима унесла, мать мою тоже, сестер…
И потом, в лагере, в сорок восьмом, когда пайки в половину урезали – вот уж где настоящий ад увидеть довелось. Сколько народу зазря загублено было.
И иуд встречать приходилось. В другом аду. В сорок первом, под Москвой. Как война началась, меня поначалу-то в Красную Армию не брали, раз из спецпереселенцев. А когда немец к самой Москве попер, тут уж не до разбору было, лишь бы столицу отстоять: не вышла у них война на чужой территории. Я добровольцем записался, решил, как бы там не было, а страну защищать-то надо. Не спорю и такие были, которые говорили, мол, конец коммунистам придет – всем легче станет. Только есть такая русская пословица хорошая: хрен редьки не слаще. Эти – то хоть свои…
Привезли нас на позиции, путем не обучены все, не обстреляны, едва в шинели одеть успели – и не передовую. И вооружит-то как следует не успели, выдали каждому по гранате, остальное потом подвезут вам мол все. Так и воевали. Один стреляет, а двое ждут, когда его убьют, что б винтовку его взять. Не выдержал я. «Что ж, - говорю, - нас как скот на убой гонят? Ведь люди ж мы!» В горячности, конечно сказал. Да зря. Донес кто-то. На другой день за мной людей прислали, забрали в особый отдел. Вот где я настоящих палачей увидел. Ох, и били меня на допросах. Припомнили происхождение! До сих пор памятка осталась. Я поначалу все пытался объяснить, что никакой я не враг, а потом вижу: чтобы ни сказал, все против меня оборачивают. И в чем только не обвиняли: и что в Красную Армию я нарочно записался, и что агитацию разводил, уговаривал к немцам переходить. решил тогда: хоть убейте, слова больше от меня не услышите.
Вот вызвал меня из камеры опер на допрос. Вопросы задает:
- Кто ваши сообщники? От кого получали задания на проведение агитации?
Я молчу. Он вконец из себя вышел:
- Молчать любишь?! – кричит. – Хорошо! Ты у меня надолго замолчишь!
И заматерился. Сам знак подает. Помощник его, младший лейтенант, молоденький –
Помогли сайту Реклама Праздники |