Если б вы только знали, как умеют терзать ненавистных фашистов разъярённые бабы! – эта битва звучала как песня. Больно ужасно, до смерти – но замечательно по-русски, благородно, волшебно. Мы, эсэсовцы, валялись в позорной крови, в соплях и блевотине, едва уворачиваясь от ударов по черепу, по рёбрам да почкам. И всё равно: даже если в такой миг на тот свет – то не жаль.
Очухался я от беспамятства на следующий, послепраздничный день. Чувство было внутри, словно неделю пил беспробудно – у ящика водки с ведром огурцов. Колотило, мутило, крутило; Олёна стояла у моих ног, за спинкой кровати, как тот самый лесной памятник – тихо поя мне вечную славу.
Рядом сидел дедушка Пимен; который, оказывается, ещё с утра обошёл всех битых, униженных и оскорблённых, благодаря их растоптанные мослы за сердечный посыл:
- ну, Юрка, большое вам спасибо за вчерашнюю затеваху. Здорово раззадорили поселковые души, стряхнули плесень и тлен.
- Уймись, дед – хоть ты помолчи, - грубо оборвала его Олёнка. Она уже прогнала за ворота соседских баб, слёзно приходивших мириться; и надоедливое жужжание старого провокатора было ей теперь неприятно. – Я в другой раз на собрание возьму большую лопату, и тебе первому дам по башке.
Пимен встал, угнувшись; ласково погладил одеялку заскорузлой костлявой ладонью. Он ещё попнулся попрощаться со мной; и я успел ему шепнуть в волосатое ухо, чуточку не срыгнув: - дедуня, у меня есть идейка.
Дед тут же отвернулся к окну, слезясь, и затрясся поломанными плечьми, едва сдерживаясь от хриплого, истеричного смеха.