Ночь на 22 июня. В лагере царила тишина, нарушаемая лишь стрекотом цикад и далеким шелестом листвы. Я, дежурный вожатый, сидел на крыльце домика, вдыхая прохладный, влажный воздух. Звезды рассыпались по черному бархату неба, казалось, их можно было достать рукой. В такие моменты мир казался бесконечно спокойным и безмятежным.
Вдруг, где-то вдалеке, послышался нарастающий гул. Сначала тихий, едва различимый, он постепенно становился громче, превращаясь в низкий, утробный рокот. Я прислушался. Это был поезд. Но не обычный пассажирский, а какой-то особенный, тяжелый. Гудок его был долгим, протяжным, словно стон.
Я встал и подошел к краю лагерной территории, откуда открывался вид на реку и старый железнодорожный мост, ведущий в Германию. И вот, в свете луны, я увидел его. Тяжело груженый состав, медленно, с усилием, полз по мосту. Вагоны были плотно забиты, их силуэты казались массивными, неповоротливыми. Что вез этот поезд в такую глухую ночь? Военная техника? Боеприпасы? В голове промелькнула тревожная мысль, но я отогнал ее. Это же просто поезд, подумал я. Просто обычный товарный состав.
Я смотрел, как он исчезает в темноте на том берегу, и чувство необъяснимой тревоги не покидало меня. Сон не шел. Я ворочался в постели, пытаясь понять, что же так беспокоит.
Утро пришло внезапно, с первыми лучами солнца, пробивающимися сквозь деревья. Лагерь оживал. Дети просыпались, смеялись, готовились к завтраку. Но что-то было не так. Воздух казался наэлектризованным. Люди перешептывались, их лица были бледными, глаза тревожными.
Я услышал обрывки фраз: "...немецкие самолеты...", "...границу пересекли...", "...началась война...". Слова звучали как гром среди ясного неба. Я подошел к одному из старших пионервожатых, пожилому мужчине с суровым лицом.
"Что происходит?" – спросил я, чувствуя, как холодеют руки.
Он посмотрел на меня долгим, печальным взглядом. "Началась война, сынок," – тихо сказал он. – "В ночь на 22 июня. Наша страна подверглась нападению."
В этот момент все стало на свои места. Тяжелый поезд, его утробный гул, моя необъяснимая тревога – все это было предвестием. Предвестием того, что мир, который казался таким спокойным и безмятежным еще вчера, рухнул в одночасье. Я вспомнил тот поезд, идущий в Германию, и понял, что он вез не просто груз, а начало конца. Начало страшной, кровопролитной войны, которая изменит жизни миллионов. И я, дежурный вожатый, видел это начало, не понимая его истинного значения, в ту роковую ночь на 22 июня.
Солнце стояло высоко, заливая улицы нашего небольшого городка привычным летним светом. Казалось, ничто не предвещало беды. Но вдруг, словно из ниоткуда, раздался пронзительный вой. Не тот, к которому мы привыкли – вой сирены, предупреждающий о пожаре или грозе. Этот был чужой, зловещий, нарастающий.
Я стоял на балконе, пытаясь понять, откуда исходит звук. И тут я увидел их. Черные точки, стремительно увеличивающиеся в небе. Немецкие бомбардировщики. Они шли строем, как хищные птицы, несущие смерть.
Внизу, на улице, началась суматоха. Люди бежали, кричали, искали укрытия. А потом я услышал другой звук – резкие, отрывистые взрывы. Милиционеры. Они стояли на крышах домов, на углах улиц, и из старых, верных наганов стреляли по стальным птицам. Это была странная, почти сюрреалистическая картина: маленькие, блестящие пули, летящие вверх, к огромным, грозным машинам. Замечательная картинка… в своей отчаянной храбрости.
Сердце забилось в груди, как пойманная птица. Долг. Родина. Герои. Эти слова, которые я слышал на собраниях, читал в газетах, теперь обрели реальный, жгучий смысл. Я не мог просто стоять и смотреть.
Я прибежал в горком комсомола. Двери были распахнуты, но внутри царил хаос. Люди метались, говорили громко, но без всякой цели. Я попытался пробиться к секретарю, но меня оттолкнули. "Не до тебя сейчас!" – бросили мне вслед.
Тогда я помчался в военкомат. Там было еще хуже. Очереди, крики, плач. Я снова пытался достучаться до кого-нибудь, до любого, кто мог бы меня выслушать. Я сотрясал воздух возгласами о долге комсомольца, о защите Родины, о героях Гражданской войны. Я выстреливал лозунги, которыми был начинен, как вареник картошкой. Я говорил о том, что готов сражаться, что моя молодость и сила нужны стране.
Но ответ был коротким, как удар хлыста: "Детей в армию не призываем!".
Я стоял, оглушенный. Детей? Я? Мне было семнадцать, я был комсомольцем, я был готов отдать жизнь за Родину! Но для них я был всего лишь ребенком, которого нужно уберечь от ужасов войны.
Я вышел из военкомата, чувствуя себя опустошенным. Небо все еще было полно черных точек, а земля дрожала от взрывов. Я хотел быть там, где стреляют, где сражаются. Но мне сказали "нет".
В тот день я понял, что война – это не только героические поступки и громкие лозунги. Это еще и боль, и страх, и бессилие. И то, что даже когда ты готов отдать все, тебя могут просто не пустить. Потому что ты еще "ребенок". Но я знал, что это не конец. Это только начало. И я найду свой путь.
Десятый день войны. Воздух был пропитан тревогой, густой и липкой, как летний зной. Город, еще вчера живший обычной, размеренной жизнью, теперь замер в ожидании. А потом, словно из ниоткуда, возникла новость: при горкоме комсомола организуется добровольческий истребительный батальон. И состав его был необычен – ученики девятых и десятых классов.
Наш взвод, взвод девятиклассников, собрался в полутемном зале горкома. Свет тусклой лампы выхватывал из полумрака взволнованные лица. Почти все мы родились в 1924 году, юные, еще не успевшие толком вкусить жизнь, но уже стоящие на пороге ее самых страшных испытаний. Трое из нас были моложе, 1925 года рождения, и их юность казалась еще более хрупкой. Всего нас было тридцать один человек. И среди этих тридцати одного, двадцать семь были евреями.
Я помню, как мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, ощущая не только холодный воздух помещения, но и холод страха, который, казалось, проникал в самые кости. Но вместе с ним было и что-то другое – решимость, упрямая, почти детская вера в то, что мы можем что-то изменить. Мы были слишком молоды, чтобы понимать всю глубину происходящего, но слишком взрослы, чтобы оставаться в стороне.
Наш командир, молодой парень с горящими глазами, которого мы знали по комсомольской работе, говорил о долге, о Родине, о защите. Его слова звучали пафосно, но в них была искренность, которая зажигала нас. Мы слушали, кивали, и в наших головах уже роились мысли о том, как мы будем сражаться, как будем защищать свои дома, своих близких.
Я смотрел на своих товарищей. Вот Мишка, всегда такой тихий и задумчивый, сейчас сжимал кулаки так, что костяшки побелели. Вот Лёва, душа компании, пытался шутить, но его смех звучал натянуто. А вот Соня, наша Соня, всегда такая хрупкая, с большими, испуганными глазами, но в них уже горел огонек решимости.
Мы были разными, но нас объединяло одно – мы были здесь, на этом десятом дне войны, готовые встать на защиту. И тот факт, что большинство из нас были евреями, казался в тот момент не столько поводом для беспокойства, сколько дополнительным стимулом. Мы знали, что нас ждет, если враг доберется до наших домов. И это знание придавало нам сил.
Нас учили обращаться с оружием, которое казалось нам чужим и тяжелым. Мы учились маршировать, спотыкаясь и смеясь над собой. Мы учились быть единым целым, потому что знали – в одиночку нам не выстоять.
Десятый день войны. Мы, мальчишки и девчонки, еще вчера сидевшие за партами, теперь стояли на пороге неизвестности, с оружием в руках и с верой в сердце. И в этой вере, в этой юной, но такой сильной решимости, было что-то, что могло противостоять даже самой темной силе. Мы были истребительным батальоном, и мы были готовы сражаться.
Два дня пролетели как один миг, наполненные суетой, незнакомыми лицами и тревогой, которая, казалось, пропитала воздух. Нас, добровольцев-истребителей, не стали долго мучить. Обычное армейское обмундирование – грубое, пахнущее нафталином, но такое желанное – стало нашим новым обличьем. Влили нас в кадровые стрелковые роты 130-й стрелковой дивизии, словно вливают воду в уже существующий ручей. Присягу мы не принимали. Слова, которые должны были связать нас с Родиной, с долгом, остались где-то там, за чертой мирной жизни, которую мы оставили.
Вместо этого нам выдали оружие. Карабины, тяжелые и холодные в руках, казались продолжением нашей воли. По сто патронов на каждого – это было немного, но достаточно, чтобы почувствовать вес ответственности. И четыре гранаты РГД – эти зловещие "лимонки" с их характерной формой, обещали стать последним аргументом в ближнем бою.
Наш взвод был пестрым. Были здесь и опытные бойцы, прошедшие уже не одну стычку, и такие же, как я, новички, чьи руки еще не привыкли к прикладу. Но всех нас объединяло одно – желание сражаться. И среди всего этого разнообразия, среди привычных карабинов, выделялся он – пулемет "Максим".
Он стоял в углу, массивный, с массивным стволом, словно древний зверь, готовый к прыжку. Его вид внушал одновременно и страх, и уважение. Я всегда был любопытен к механизмам, к тому, как устроены вещи. И этот пулемет, с его сложной системой охлаждения, с лентой патронов, которая казалась бесконечной, завораживал меня.
Пока остальные бойцы осваивали карабины, я подошел к "Максиму". Старшина, суровый мужчина с выветренным лицом, наблюдал за мной с легким недоверием. Я начал изучать его, трогать, ощупывать. Понимал, что это не игрушка, а машина для убийства, но в то же время видел в нем инструмент, который мог стать нашим щитом.
Я не знаю, сколько времени я провел у пулемета, но когда поднял голову, старшина уже стоял рядом.
"Что, парень, заинтересовался?" – спросил он, его голос был хриплым, но беззлобным.
"Да, товарищ старшина. Хочу понять, как он работает."
Он кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение. Он начал объяснять, показывать, как заряжать ленту, как регулировать прицел, как менять ствол. Я слушал, впитывая каждое слово, словно губка. Мои пальцы уже привыкали к металлу, к холодным деталям.
К концу дня, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в багровые тона, я уже чувствовал себя увереннее. Я мог разобрать и собрать "Максим" с закрытыми глазами. Я знал, как он дышит
Мы не получили красноармейских книжек. Это было странно, даже как-то нереально. Вроде бы, вот он, ты, в шинели, с винтовкой, готов идти в бой, а документа, подтверждающего твою принадлежность к этой самой Красной Армии, нет. Но тогда, в сорок первом, реальность была зыбкой, как туман над степью. Единственным, что связывало меня с этим новым, пугающим миром, был комсомольский билет.
Я помню, как бережно завернул его в вощёную бумагу. Бумага была плотной, с легким, чуть маслянистым запахом, и я надеялся, что она защитит его от влаги,
Праздники |