Произведение «Красные занавески» (страница 2 из 4)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Читатели: 3 +1
Дата:

Красные занавески

поступил, избежав срочной службы в армии, — Ам-
бросиев был старостой. Учёбу совмещал с работой на подстанции. И здесь
его любили девушки: он был тихим, приветливым и пробивным. Студенты
его группы, отслужившие «срочку», Лёшу недолюбливали за те же качества:
ложную скромность, показное радушие и изворотливость. У людей, пусть и
с малым, но всё же жизненным опытом, Амбросиев не вызывал доверия.
Отчего он старательно хотел нравиться однокурсникам и прилагал к этому
немалые усилия. Например, будучи старостой, не ставил в журнале посещений
лекций «н/б» напротив фамилии отсутствующего. В столовой приманивал
одногруппников на своё место в очереди или занимал им места́ за столиком.
Часто одалживал рубли на обеды и никогда не требовал возврата денег.
Да, он умел нравиться!
— Главное что́, ребята?! – спрашивал он Шамсутдинова и Егорова, при-
держав в очередной раз для них стулья у своего столика.
— Ну?!
— Главное — своим помогать, братцы!

После института Амбросиев был устроен в ординатуру по реаниматологии
и анестезиологии, хотя в дипломе у него были почти одни «удочки».
Позже, вернувшись на скорую в качестве реаниматолога, он полюбил
выездную работу, но мечтал о ставке главврача подстанции и, не полу-
чив повышения, уволился, хлопнув дверью. Пройдя курсы профессио-
нальной переподготовки по терапии, он устроился врачом-терапевтом в
некрасовскую больницу, которая и стала для Амбросиева вторым домом.

Последние месяцы Белов и Амбросиев дежурили вместе всё чаще: два
маститых специалиста — один начальник, а другой его подчинённый.
В больнице их считали не только хорошими друзьями, но и признавали
профессиональное взаимопонимание, а также любовь к посиделкам за
рюмочкой. Амбросиев отличался от Михалыча лишь тем, что в этом знал
меру.

У читателей (чьи представления о добре и зле, правильном и превратном
сложились по рассказам и фильмам времён СССР, идеализировавших
советских врачей), мог возникнуть уместный вопрос: «Как такое возможно,
чтобы медики позволяли себе пьянствовать на рабочем месте во время
ответственного дежурства?» Ответ простой: многое в жизни решают деньги,
но почти всё — связи. Михалыч сохранил дружеские отношения с главврачами
и старшими фельдшерами тех трёх районных подстанций — чьи линейные
бригады обычно привозили пациентов в его больницу. Обзвонив своих бывших
коллег и добрых знакомых с просьбой не беспокоить его в ночное время, он
каждый раз добивался для себя поблажек: больных к нему в отделение ночью
не доставляли. Его уважали, ему шли на уступки; персонал бригад будто забывал
о существовании заветной больницы за чертой города — пока он пил с девяти
вечера до утра. И так было всегда. За это Белова ценили в данном учреждении;
многие врачи подгадывали свои ночные смены ради возможности отоспаться
или спокойно выпивать. Но уважали Белова и как врача; он был сведущ во
многих смежных дисциплинах и имел солидный багаж нерастраченных
научных знаний.

В течение прошедшей ночи (с девяти вечера) товарищи традиционно за-
крылись вдвоём в кабинете Белова. Их графики дежурств совпадали в
последнее время чаще обычного; Амбросиев всегда приписывал в журнале
дежурств фамилию под строкой с именем Михалыча. У Белова это никаких
подозрений не вызывало; он был человеком открытым, добросердечным,
простодушным и будто совсем не знавшим о том, что от тех, кому доверяешь,
всегда стоит ожидать подвоха. Оба вновь удобно расположились в креслах
близ журнального столика. Вся ночь была впереди — пьяная посиделка в
сумерках. Хозяин кабинета включил настольную лампу, набросив на неё
вязаную шапку, которую часто носил из-за мёрзнущей головы. Он привычно
превратил лампу в ночник. Задёрнул красные занавески на единственном окне;
он любил бодрящий цвет этих мягких шёлковых за́навесей, даривших ему
ощущение тепла и уюта. В такие минуты всё в Белове незримо преображалось:
в его сердце (опоённом спиртом) на краткий миг закипала жизненная энергия,
душа возносилась ввысь, а ум занимали любовные грёзы. Пространство же его
кабинета становилось территорией личного комфорта.

И вот в объятиях с бутылочкой-другой потекла хмельная дружеская
беседа врачей, и на то всё было похоже, что пил исключительно Михалыч:
на водку налегал лишь он и быстро соловел. Ему и дела не было до того,
почему Амбросиев только пару раз за ночь подлил в свою рюмку горькой.
Должно быть, просто не замечал этой странности. Рюмка, наполненная не
до краёв, то и дело подрагивала в руке Амбросиева. Он пальцами будто
поигрывал ею и редко отпивал осторожными и маленькими глотками.
Прищуром и ласковым взглядом одаривал своего начальника. Приятная
музыка играла в полумгле; Белов любил джаз.

— Слушай, Лёха, ты постоянно носишь галстук, – сказал Белов напар-
нику.
— Привык, наверное.
— А я не помню, когда в последний раз надевал галстук. Ношу это… – он
пальцами оттянул горловину хирургического костюма. — Раньше, помню,
влезу в хрустящую крахмальную рубаху — белую-белую, побреюсь и
напялю галстук, от которого я отвык за время работы на скорой, отвык
не сразу, знаешь. И узкие ботинки, помню, натяну, которые немного жмут,
и почему-то возгоржусь собой. И пойду на работу. И войду в кабинет
главного врача. В мой кабинет, Лёшка!
— Ну, вспомнил снова, – протянул Амбросиев и улыбнулся угодливо и
в то же время нахально, но в глубине его вытаращенных глаз трепетало
что-то безгранично обузданное, услужливое и кроткое.
— В двух кабинетах восседал, брат! Было время.

Белов ощутил непреодолимое желание излиться со слезами, произнести
тираду о жизни — её мимолетности, неуловимой изменчивости. Ему
захотелось вновь впасть в забытьё, и в этот час, как никогда прежде,
ему необходимо было присутствие той, что могла бы разделить его скорбь.
Чтобы она — воплощение света — была белокура, улыбчива, безупречна и всё
понимала о бренном существовании, о его жестокости и несправедливости, и
никогда не позволила бы себе судить его, Михалыча, за ошибки прошлого или
слабости настоящего... И он вспомнил Новгород в январской морозной дымке,
как поднималось солнце над горизонтом багровым диском, словно раскалённое
ядро, выныривающее из небесной мглы. Под его холодным светом трепетали
серебром купола́ Софийского собора. Как в первых лучах восходящего солнца
вспыхнул огненным языком золотой купол главного храма, озаряя всё вокруг
немой торжественностью... И как его однокурсник, Виталик, явился на
следующий день после распределения на скорую — уже не студент, а врач.
На лице его сияла пьяная радость, слова лились неудержимым потоком,
о том, как он, наплевав на свою гипертонию, будет работать сутками.
В тот момент он казался воплощением оптимизма, излучал неподдельную
надежду на лучшее в жизни и работе. Виталик мечтал о чём угодно, но
только не быстро спиться на скорой к своим тридцати пяти годам, чтоб
до конца жизни винить в этом проклятую работу, неустроенный быт, вечное
безденежье и свою дурную жену…

Но чаще на память Белову приходил Санкт-Петербург, откуда родом была
его жена и где они встретились. В минуты опьянения он вспоминал их
прогулки по Невскому проспекту, улицы, магазины, дневную сутолоку у
Московского вокзала, колдовскую тишину ночных площадей и едва заметную
дымку, клубящуюся над водами каналов, снег на холке Медного всадника с
начищенной до блеска конской мошонкой... Михалыч вспоминал и тихие белые
ночи, когда сознание его переполнялось ощущением блаженного счастья.
И юный Белов, проснувшись в летний полдень, часто вопрошал себя, подражая
сам не помня кому: «Какие великие дела, сударь, вам предстоят сегодня?»
Врач часто с грустью вспоминал то время, когда он только начинал жить,
окончив институт, и он почти не пил. Приходил же он на работу в галстуке
и, получив очередной наряд, всегда отправлялся на выезд при параде, не
взирая на время суток, — раннее ли утро или поздняя ночь: в галстуке на
белой рубахе под пиджаком. А галстуков у него было множество, и Белов
любил их яркие расцветки.

— Галстук… Было время, – буркнул Михалыч и поднял к своему
красному лицу стопку. — Костюмчики... Лёха, о чём ты мечтаешь, брат?
И мечтаешь ли, вообще, а?! – спросил Белов компаньона, прищурившись.
— Так, обо всём понемногу.
— А я прежде, Лёшка, в юности много мечтал. Я хотел стать безупречным
человеком. Нет, не суперменом! Я хотел быть — глубоким, умудрённым
человеком. С молодых лет думал об этом и работал над собой: над
умом, духом и телом. Но безупречности, Лёха, в жизни нет! Это я позже,
с годами, понял. А если бы человеческая безупречность и существовала,
то состояла бы из многих элементов: физического, умственного и элемента
под названием «везение». Важно же быть везучим, чтобы оказаться в
нужном месте, в нужное время и ни разу не оплошать…
— Ты и был в нужном месте. Дважды!
— …и вот, Лёха, мало кому удаётся найти в одном промежутке
времени все составные части собственного совершенства. Жизнь идёт,
и человек проходит определённый этап — детство, юность, зрелость и
старость — не безупречно. Думал ли ты когда-нибудь об этом?
— Я думал о том, что нет в жизни гармонии и о том, что никто в жизни
не может быть абсолютно блаженным…
— В смысле?
— «Блажен, кто смолоду был молод... кто вовремя созрел, сумел, добился».
Я имею в виду, чтобы добился славы, денег, чинов — литературно выражаясь.
— Ах, вот ты о чём! Мы с тобой об одном и том же говорим, брат Лёха.
Жизнь проходит, а слияния составных частей совершенства не происходит.
Один смолоду — дурень, но не обделён физической силой. Знаешь, говорят:
«Сила есть — ума не надо». Другой молодой и красивый, но нищий, как
церковная крыса. И девушки спят не с ним, а с его телом. Жить они хотят
с тем, у кого есть деньги. Красивый — думать не способен, и бабы это знают.
У молодого красавца и талантов-то никаких нет — одни амбиции и самомнение.
— Тут не поспоришь.
— С годами проклюнется в человеке дар к чему-нибудь, к наукам, скажем,
да физическая привлекательность отойдёт в небытие. Разбогатеет человек к
пятидесяти, шестидесяти годам, но, глядишь, как личность перестанет быть
интересным для людей; только за кошелёк его держаться будут!..
— Деньги — людской магнит. Всякую людскую стружку притягивает.
— …к старости человек становится мудрее. Он многое видел за все свои
семьдесят лет: «Плавали, знаем!» Но вокруг него мало людей. Ему внуков
привозят и то по необходимости. А так он не видит ни бывших коллег, ни
друзей, ни детей. Никого. Все разлетелись, и даже бабка с клюкой рядом
с ним не осталась.
— Одинокий волк! — бездумно выпалил Амбросиев, наигранно запнувшись.
— И наседают на человека чувство обречённости и меланхолия. Ощущает он,
будто стоит на краю взлётной полосы. Стоп! Он долго бежал, разгонялся,
чтобы взлететь и бах! — стоит на кромке поля, у самой шелковистой травушки.
Впереди — берёзовая рощица, а обернётся — за спиной взлётная полоса.
И видит человек, знаешь что?
— Ну?!
— Как другие взлетают и уходят далеко за горизонт, проносясь над ним.

Обсуждение
Комментариев нет