Начало есенинщине, строго говоря, положило «Дело четырех поэтов» 1923 г.
Нарисовался однажды в пивнушке некий Марк Родкин и подслушал, как Есенин и остальные поэты (Клычков, Орешин и Ганин) якобы рассуждали о том, что во всех бедствиях России «виноваты» жиды — и что жидов надо бить. Велись ли такие разговоры на самом деле — точно не установлено, но точно известно, что желающих, чтобы Есенин это острое словцо (жид) изрек, было немало. Родкин сделал донос, как полагается, — по всей форме, шестерёнки закрутились, делу дали ход — поэтов, бывших с Есениным в пивнушке, газета с хорошим, но малоубедительным названием «Правда», пригвоздила к позорному столбу, и посадили их всех, рядком, на скамью подсудимых. Товарищ Троцкий курировал дело лично и объяснительную Сергея Александровича писать-оправдываться, что он не антисемит, — заставил. А как так антисемит, ежели двое детей от одной еврейки и ребёнок от другой? И дружба большая с Леонидом Каннегисером, отчество которого — Иоакимович.
Есенинщина, эта многоголовая гидра (не поразиться количеству мемуаристики, посвященной тридцатилетней жизни поэта, невозможно), явилась не только политическим заказом.
Есенинщина возникла ещё и из зависти к человеку, чья жизнь, по выражению Пастернака, вся была словно охвачена пламенем. Пастернак, мучительно переживавший дружбу-вражду с Есениным (дрались они бессчетное количество раз; Королевич, по словам излишне болтливого, но талантливого Валентина Катаева, дрался якобы пьяный, Мулат — бешено-трезвый), Пастернак, повторю, спустя много лет вспоминал о московском озорном гуляке уже как о герое былин:
«Есенин к жизни своей отнесся как к сказке. Он Иван-царевичем на Сером Волке перелетел океан и, как Жар-птицу, поймал за хвост Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами: то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца. Самое драгоценное в нем — образ родной природы, лесной, среднерусской, Рязанской, переданной с ошеломляющей свежестью, как она далась ему в детстве».
Конечно, в этой характеристике много прекраснодушно-надуманного, но на то Пастернак и поэт хороший, чтобы выдумывать, и деньги и дачи получал он свои не зря. Однако нужно вернуться к реальности. Не была Айседора, залетная американская птица, для Есенина Жар-птицей, а скорее была великодушной идеалисткой и просто влюбленной немолодой женщиной, и если Есенин и ухватил ее за хвост, или за что другое, то только для того, чтобы сбежать за границу из «душного советского рая» (цитата из воспоминаний литературного критика Р.В.Иванова-Разумника), и уж никак не мог он относиться к своей жизни как к сказке на фоне тех событий, которые сотрясали Россию, начиная с войны четырнадцатого года. Аль Борис Леонидович полагал, что Есенин амброзией питался да сиживал в небесных кущах средь братьев архангелов в то время как люди на грешной земле резали друг друга почём зря?
Харьков девятнадцатого года. В это время Есенин с Мариенгофом отправляются в поэтическое турне, организовать которое им помог приятель из непростых, но не безвозмездно — однако в голодной и холодной Москве делать все равно было нечего. Так вот Харьков, куда прибыли Есенин с Мариенгофом, оказался настоящей адской воронкой. По свидетельствам очевидцев, несклонных к мрачным шуткам в то неописуемое время, в витринах выставлялись перчатки из человечьей кожи, издохшие лошади со вспоротыми животами, лежавшие бесформенными грудами вдоль дорог, производили шокирующее зрелище (на тех, разумеется, кто ещё был способен шокироваться), голодные люди на грани умирания умоляли поделиться краюхой хлеба (Сергей Александрович не оставался к этим просьбам равнодушным и делился как мог деньгами и провизией). В целом вся эта картина потрясла Есенина до глубины души и привела к некоторому душевному надрыву, вызвавшему мысли о самоубийстве. Даром, что крепкий деревенский парень был. Да, впрочем, композитор один, однофамилец знаменитого художника Валентина Серова, близкий приятель Айседоры Дункан, Виктор Серов, повстречав Сергея Есенина в Берлине, поразился, что нет в нем ничего ни от деревенского жителя, ни от хулигана, каким он слыл, — изящный молодой человек с великолепными манерами, так описал рязанца refugee.
«Конечно, если бы не пистолет юнкера Шмидта, то, во всяком случае, что-нибудь разрушающее чувство земного диапазона» — из письма Есенина.
(«Юнкер Шмидт» здесь — намек на стихотворение Козьмы Пруткова, где первая строфа читается так: «Вянет лист. Проходит лето. Юнкер Шмидт из пистолета Хочет застрелиться...»)
И там же выражается желание бежать из этого кошмара — хоть на край света.
«Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого. Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал, а определенный и нарочитый, как какой-нибудь остров Елены, без славы и без мечтаний. Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений. Конечно, кому откроется, тот увидит тогда эти покрытые уже плесенью мосты, но всегда ведь бывает жаль, что если выстроен дом, а в нем не живут, челнок выдолблен, а в нем не плавают» (Есенин С. А. Письмо Лившиц Е. И., 11 августа 1920 г. Минеральные Воды).
Тогда (в 1919) он написал жуткие строки, по следам харьковских впечатлений. Экспрессионизм как он есть, никакой «деревенскости».
«Если волк на звезду завыл, Значит небо тучами изглодано. Рваные животы кобыл, Черные паруса воронов. Не просунет когтей лазурь Из пургового кашля-смрада; Облетает под ржанье бурь Черепов златохвойный сад ... Вон он! Вылез, глядит луной, Не увидит ли помясистей кости. Видно, в смех над самим собой Пел я песнь о чудесной гостье».
Пришёл в себя лишь в благословенном Самарканде.
«Сожжет ваш разум, лепеча. Про ту страну, где Самарканд. И храмы - братья синих Анд...»
Поэзия природной стихии и языческой полноты жизни (тонкий анализ есенинской образной системы провел критик и поэт Владислав Ходасевич, неровно дышавший к Сергею Александровичу, мемуары его полны хвалы и горячей симпатии, хотя без анекдотов тоже не обошлось)... Полноты жизни, — но и пронзительной тоски и какой-то оглушенности пережитым. «Я всего лишь прохожий»... «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель. Синь очей утративший во мгле»... «Пей со мною, паршивая...» Наряду с лиризмом, тончайшим анализом едва уловимых чувств (а то и самых грубых, физиологических ощущений и желаний, для каждого из которых найдено меткое слово), соседствует залихватская, нарочито кабацкая разухабистость, на самом же деле — угар отчаяния... «Я на всю эту ржавую мреть. Буду щурить глаза и суживать. Так немного теплей и безбольней».
«Надо умирать» — как-то обронил Есенин в разговоре с сестрой Екатериной.
Умирать — или бежать.
О желании бежать «хоть куда-нибудь» Есенин писал «Сандро» (Александру) Кусикову в феврале 1923 года: «Если бы я был один, если бы не было сестёр, то плюнул бы на все и уехал в Африку или ещё куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своём государстве пасынком быть. Надоело мне это ****ское снисходительное отношение власть имущих, а ещё тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу. Ей-Богу, не могу! Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу... Слушай, душа моя!. Ведь и раньше ещё, там в Москве, когда мы к ним приходили, они даже стула не предлагали нам присесть».
А Сандро ведь был того, «гепеу»...
...Можно подумать: действительно жарил спирт и читал стихи проституткам...
Последним и правда читал, есть свидетельства. Пришел как-то в окружении поклонников в барак, там девки по койкам, Есенин весь в гламуре, в костюме-тройке, осмотрелся, свита замерла... и стал читать. Искренне, с размахом, иные девки плакали. И ушел. Как он это сочетал, как сохранял в себе — трудно сказать. Время было грязное в буквальном смысле, подробности быта новорожденного советского пролетариата первой половины 20х можно узнать из мемуаров и худлита современников, мыться было негде, Есенин до пастернаковских удобств не дожил, но носил модные костюмы, что твой Джордж Браммелл, законодатель мод английских девятнадцатого столетия, как денди лондонский одет, а скорее парижский (по-бодлеровски протестующий против антикультуры победившего пролетариата)... Из ПарижУ сестрам привез кучу модельных шмоток, да и себя тоже не обидел, и здесь, по-моему, не щегольство напрасное, да и что может быть напрасного у большого знаменитого поэта! а любовь к красоте, непритупившееся стремление к эстетике внешнего вида, окружающих предметов, людей вокруг— в столь тяжёлое для страны время — достойное уважения и признания немалой силы духа. Ведь как описал поэта актер Сергей Мартинсон: хрупкий, с идеальными чертами лица («Лель, бог весны и любви»).
В доступность играл. Хитрецов опрометчиво подпускал близко (слишком уж их было много, кто хотел «погреться/поживиться» у есенинского огня). Осталось огромное количество черновиков со стихами, — свидетельств неустанной работы. И к работе этой, по словам сестер, относился как к великому таинству; погружаясь в стихи, окружал себя изящными безделушками, цветами — и тишиной (никто не смел войти в комнту, пока звучала лира).
Завистник злой притворный Толя Мариенгоф писал в своем романчике про вранье, что Сережа записывал стихи на обёртке от селёдки...
Хорошо и метко ответил ему и компании советский поэт, писатель и драматург, автор повести «Сорок первый», Борис Лавренев.
В 1925 году Лавренев писал:
«Я знаю, что перед этой раскрытой могилой будет сказано много сладких слов и будут писаться «дружеские» воспоминания. Я их писать не буду. Мы разошлись с Сергеем в 18-м году — слишком разно легли наши дороги. Но я любил этого казненного дегенератами мальчика искренне и болезненно.
И я имею право сказать: мы не так богаты большими поэтами, чтобы не почувствовать несправедливую боль утраты.
И мой нравственный долг предписывает мне сказать раз в жизни обнаженную правду, и назвать палачей и убийц — палачами и убийцами, черная кровь которых не смоет кровяного пятна на рубашке замученного поэта».
1925г.
Августа Миклашевская вспоминала о «творении» Мариенгофа так: «Читая «Роман без вранья» Мариенгофа, я думала, что каждый случай в жизни, каждый поступок, каждую мысль можно преподнести в искаженном виде».
Однако наследники Бухариных, Мариенгофов и прочих «мерзавцев на пуговицах», по сию пору бросают комья грязи в «последнего поэта деревни». В последнего большого русского романтика. По сию пору в забвении его письма, его истинный голос, полный грустной иронии (чего стоит меткая характеристика Николая Клюева, «ладожского дьячка», черта «в ризах и образах»), проницательный взгляд на мир («прозрачно я гляжу кругом»), великолепное знание литературы, мировой поэзии, философии, старославянского языка («В беседе со мной осенью двадцать первого года Есенин стал мне рассказывать о древней русской литературе,— великой литературе, которую «ваши университетские и не ведают
| Праздники |
