9.
1938 год
После трех месяцев, проведенных в подвальном полумраке, кабинет, за окном которого в лучах беспощадного летнего зноя ветер треплет ветки хорошо пропыленного тополя. Окно закрыто, но шум города слышан отчетливо. Вот на повороте заскрежетал трамвай, вот детский смех, шуршание шин, милицейский свисток, голубиное воркование… все эти звуки неприятно раздражают нервы, а солнечный свет режет глаза.
Навстречу поднялся усталый человек, лет шестидесяти, лысоватый, худой, в очках с очень большими диоптриями, отчего глаза и без того большие кажутся просто огромными.
- Проходите, Глеб Павлович, садитесь. Закуривайте, если хотите. А может быть чаю? Я, подполковник Лившиц Генрих Робертович, возглавляю один из отделов внешней разведки. – Нажал на кнопку вызова и обратился к заглянувшему сержанту - Принесите, пожалуйста, два стакана чая и… печенья, если осталось…
Три дня назад Глебу разрешили помыться и постирать нижнее белье. Холодная вода и небольшой обмылок - радуйся и этому. Кое-как помывшись, Глеб постирал белье и тут же мокрое надел на себя. От холода его колотила дрожь. Зубы выстукивали дробь, и он надеялся, что эта процедура даром ему не пройдет. Он непременно заболеет, и если не умрет, то хотя бы попадет в больницу. Но этого не случилось. Он долго ходил по камере, ожидая, когда просохнет на нем белье. Уже через полчаса ему стало жарко. Потом он долго вспоминал, когда он последний раз болел. Ну, хотя бы грипп, насморк, кашель или что-нибудь в этом роде. Получалось, что он ни одного раза в жизни… ни разу не болел. Но так ведь не может быть. Или может? Этот вопрос и теперь ворочался в голове.
- Глеб Павлович, как вы себя чувствуете?.. Вы меня слышите?
- Да, да, конечно. Я вас слышу. Простите, но я давно не видел солнечного света. Глаза никак не могут привыкнуть.
- Извините, что так долго вам пришлось ждать.
- Ничего. Бывало хуже. Намного.
- Да… в Англии, в Канаде, в Японии… там вам досталось. Я знаком с вашей биографией.
- Откуда бы?
- Владимир Иванович мне поведал.
- Краснов? Вы же его расстреляли.
- Во-первых, не мы… во-вторых, это к делу не относится… Теперь я занимаюсь нашей агентурой. Мы думали, что вам давно пора на покой. Мы устроили вас…
- В богадельню…
- Напрасно вы так. Где-то вам нужно было жить. В тишине и покое, что еще нужно?..
- Чтобы помереть? В этом вы правы.
Лившиц снял очки и начал их протирать, будто не услышав саркастической реплики.
- Потом мы вас на время потеряли… извините, чего греха таить, забыли о вас. Но вот вы опять сидите передо мной. И мне теперь кажется, что мы рано списали вас со счетов. И если бы не доклад лейтенанта Серегина… все могло бы для вас закончиться плохо. Глеб Павлович, вы пейте, пейте чай, пока горячий. Сегодня вас переведут в нормальное помещение… ну, и все остальное будет для человеческого существования. Я хочу вам предложить…
- Значит, вы признаете, что до сих пор обращались со мной бесчеловечно? И на том спасибо. Но вот после того, как расстреляли мою единственную дочь, предлагать мне работу? Это… это… я не знаю даже, как это назвать. Это слишком.
Только теперь Глеб взял стакан с чаем в стальном подстаканнике и сел на кожаный диван в углу кабинета. Но, заметив тут же, что стакан подрагивает в руках, тут же и отставил. Лившиц же подхватил стоящий у стола стул, развернул его и сел напротив, заложив ногу на ногу.
- «Революция пожирает своих детей»… к сожалению, это диалектика.
Глеб поморщился.
- Служить кровавому диктатору? Извините, я могу так его называть, я уже очень стар, чтобы бояться.
- Глеб Павлович… цари, диктаторы, революции, приходят и уходят, а Россия остается. Вам это известно лучше, чем кому-либо. Вы скольких царей пережили? Сколько революций и сколько войн? На три жизни, пожалуй, хватит. Нам, русским людям…
- Русским?
Лившиц усмехнулся.
- Вы это обо мне? Да, я считаю себя русским человеком. Предки мои еще при Петре Первом обрусели.
- Извините.
- Мне тоже уже пора на пенсию, но я не могу себе этого позволить, пока вокруг России столько врагов.
- И поэтому вы их постоянно находите почему-то внутри. Это что, по принципу «Бей своих, чтобы чужим было не повадно»? Да, только в России возможен такой парадокс.
- Случаются и ошибки.
- Вы сами в это верите? Или вы про то, что «лес рубят – щепки летят»? Никогда не приму и не соглашусь. И будь я моложе…
- Прошу вас, Глеб Павлович, не говорите ничего. Я прошу вас. Я очень понимаю вашу боль, нетерпимость к несправедливости. Не торопитесь с выводами, подумайте. Я вас не тороплю. Как и прежде, о вашей деятельности будет знать только один человек. И этим человеком буду я…
- А не боитесь, что вас, как и Краснова «почистят»? Кажется, у вас так выражаются? И что тогда? Меня снова «забудут». Только не в богадельне, а где-нибудь в фашистской Германии. Я угадал?
- Почти… с вашим бесценным опытом, когда на Западе идет война… я думаю, что это будет…
- С меня достаточно сорока лет пребывания на нелегальной работе. Как говорится, пора и о душе подумать.
- Вот и подумайте… о душе, о жизни, о Родине, о России.
- Подумать можно… о матери-родине, например. Только пока получается, что мы к ней как к матери родимой, а она вроде мачехи – все норовит со свету сжить. Или как там - «когда и мачеха бесчеловечно злая, не станет пасынка так беспощадно гнать, как ты врагов своих казнишь не уставая».
- Ну, это вы как-то уж совсем…
- Это не я… это поэт один так выразил свою боль. Ладно, я обещаю, что, несмотря на все «издержки», как вы выражаетесь, я подумаю. Мне терять уже нечего, все потерял и… я подумаю… Только сначала расскажите, каким образом моя дочь, большевичка до самых кончиков ногтей, соратница Ленина, комиссар, ответственный советский работник, могла попасть в число враждебных России элементов? Это моему уму непостижимо.
- Моему тоже…
***
1940 г. 11 августа. Париж.
Из дневника Глеба Фатюнина.
В очередной раз пытаюсь начать вести дневник. Не знаю, на сколько меня хватит, но на бумаге все-таки легче привести мысли в порядок. Почти уверен наперед, что эти записи, при моей деятельности и стремительности перемещения, навряд ли удастся сохранить. На бумаге я лучше «соображаю».
Теперь же мне нужно уяснить для себя следующее. Со мной происходит что-то неладное, противное логике вещей, явно ненормальное - я начинаю молодеть, просто до неприличия нахально молодеть. Я должен бы радоваться этому обстоятельству, но нет во мне радости почему-то. Я встречаю своих ровестников, 80-90-летних старичков, невольно смотрюсь в зеркало, сравниваю… и нахожу, что эти изменения, которые накладывает время на человеческое существо, ко мне никакого отношения не имеют. Я уже и теперь выгляжу на шестьдесят пять, и если так пойдет дальше, то…
Склонен считать, что это «шуточки» моего «Хранителя»… черт бы его побрал. Да, признаюсь, я кощунствую по отношению к Ангелу, но наш русский черт, как давно уже замечено нашими мыслителями, намного ближе Господу, чем Дьявол Запада. Он менее агрессивен, но также и менее предсказуем, а порой так и глуп. Мой Ангел соизволил меня оставить в день моего восьмидесятилетия. Оставил меня в полной неизвестности и теперь, спустя восемь лет, мог бы и появиться, чтобы проинформировать, наконец, в чем дело. И я должен спросить…
О чем? Вот еще вопрос. Ну, хотя бы о том, сколько мне еще осталось? Доживу ли до сотни лет? На что мне рассчитывать? Эти прошедшие годы наполнили меня оптимизмом, что это вполне реально, но вдруг все это обман? Нужно быть готовым… на всякий случай. Вот только умереть в какой-нибудь вонючей тюрьме, вдали от Родины, мне совсем не хочется. В последнее время вокруг меня сгущаются…
(В этом месте запись обрывается. По некоторым косвенным признакам я склонен считать, что в это самое мгновение появился Ангел. Он всегда появляется именно тогда, когда Глеб его совсем не ждет, или ему только так кажется, что не ждет. Авт.)
- Mon général. Извини, что помешал эпистолярному… или мемуарному творчеству. Или мы шифровку в Центр сочиняем. Тогда извини вдвойне. Честно говоря, совсем не ожидал тебя застать в такой обстановке. Я думал, что ты давно закончил свою шпионскую деятельность.
- Я только поминал
| Помогли сайту Праздники |
