тут меня поразила одна мысль. Сердце даже заколотилось. Я же теперь могу это сделать! Безнаказанно! Всю жизнь люди сдерживают, подавляют свои желания. Почему? Боятся наказания. А мне-то сейчас чего бояться? Самое страшное наказание – смертная казнь. А я сам приговорил себя к этой казни. Я могу теперь делать все, что захочу! То, что было для меня недоступным, станет, пусть на миг, моим. Иномарка. Соловьева. Пьянящее чувство свободы охватило меня. Истинной свободы. Свободы, не зависящей от необходимости… Как я ошибался!.. Выбирая в хозмаге веревку, я заметил огромный нож. Таким ножом, наверное, шинкуют капусту. Или разделывают туши. Я его купил. Решил не вешаться, а заколоть себя. По примеру древних. Так красивее. И такой нож был мне нужен для моих новых планов. В комке купил темные очки …
– Для маскировки? А зачем? – перебил Юнин. – Вам же, как вы говорите, нечего было бояться. – Он слушал внимательно, иногда что-то записывал. Отметил про себя, как гладко и грамотно Потапочкин говорит. Очевидно, он обдумывал и шлифовал эту речь многие часы.
– Не хотел, чтобы раньше времени узнали, кто я, где живу. Ведь главное дело я должен был сделать в нашем доме… Я достал куртку, которую давно купил, но ни разу не надевал. Отпорол карман куртки и пришил его к другому.
– Веревку с балкона взяли?
Потапочкин удивленно скосил глаза на Юнина.
– Да…
– А говорите, не было веревки повеситься, – заметил Юнин, видимо, по профессиональной привычки добиваться точности во всем.
Потапочкин на миг поджал губы, словно досадуя на следователя за то, что тот заставляет его вспоминать такие пустяки.
– В тот момент не сообразил… Опустил в карман нож, надел куртку, очки. Хотел по привычке запереть дверь, но подумал: «К чему? Пусть обворовывают – не страшно. Мне теперь ничего не страшно». Вы знаете, приятно сознавать, что тебе ничего – абсолютно ничего – не страшно. Я пошел в кафе, где обычно обедали Васильев и большинство работников агентства. Как нарочно у супермаркета стоял тот самый джип! С каким удовольствием уложил я его владельца, в его модном плаще, на мостовую. Конечно, приятно было и прокатиться на джипе, и поносить швейцарские часы, но настоящее наслаждение я ощутил именно тогда, когда заставил его лечь возле машины, а потом переползти правее, в самую грязь. Это было упоение властью. Это же чувство я испытал в кафе, шлепая Васильева по щеке, видя его пунцовое лицо, растерянные, бегающие глаза. Может быть, властолюбие – моя суть? К этому примешивалось еще одно сладкое чувство – чувство утоленной мести.
Как мне хотелось назвать ему себя. Но я удержался, даже говорил шепотом, чтобы он
по голосу не узнал. Все ради главной цели… Из кафе я пошел домой. Оставалось два дела. Во-первых, наказать Жлобовича с первого этажа. За постоянное хамство. За приставания к Соловьевой. Во-вторых, и это было главным, кульминацией всего, я должен был рассчитаться с ней. После этого я собирался написать письмо и уйти из жизни… Я спешил: Соловьева в два часа уходила в институт.
Я вошел в свой подъезд, достал нож, спрятал его за спину и позвонил в дверь Жлобовича. Я был возбужден, чувство всемогущества распирало меня. Что я буду делать со Жлобовичем, я плохо представлял. Просто хотелось увидеть его страх, униженность, покорность. Но если бы он попытался меня ударить, я в таком состоянии наверняка его зарезал бы. Никто не открывал. Неожиданно на лестнице раздались шаги. Я обернулся. На площадке между первым и вторым этажами стояла Соловьева и широко открытыми глазами глядела на меня, на нож. Она, кажется, все поняла. Бросилась на четвертый этаж, отперла свою квартиру. Я настиг ее, когда она уже закрывала за собой дверь. Ворвался в квартиру и, потрясая ножом, велел раздеться. «Крикнешь – убью!» – предупредил я. Она смотрела мне в глаза непередаваемым взглядом. В нем были гордость, презрение, удивление, страх, все вместе! Соловьева стала раздеваться. Сняла куртку, разулась. Стянула через голову платье. И внезапно накинула его на меня. Выдохнула: «Жалкая мразь!» Выскочила из квартиры и бросилась вниз по лестнице. Эх, зачем она это сказала? Я ведь не собирался ее убивать. Но этими словами она подписала себе смертный приговор. Человек чувствует себя властелином, которого все боятся, которому все подчиняются, и вдруг ему говорят, что он – жалкая мразь! Это невозможно перенести. Я рассвирепел. Кинулся за ней. Она закричала. Обернулась. Теперь только страх был в ее глазах. Я догнал ее, ударил два раза ножом в спину. Но Соловьева отчаянно сопротивлялась. Это нож только на вид страшный, на самом деле им трудно заколоть человека. Тогда я полоснул ее по горлу. Наташа упала, дернулась и замерла. Я ее убил. – При этих словах губы у Потапочкина задрожали. – И в этот миг я как будто очнулся. Освободился от наваждения. Я смотрел на тело и не понимал, как я мог такое
сделать. Словно не я, а какой-то другой человек действовал с того момента, как мне пришла на перекрестке мысль о безнаказанности. Раскаяние жгло меня. Я себя ненавидел. Нестерпимо болела душа. Самая мучительная боль – душевная. Теперь я это знаю.
«Вот откуда этот ужас в глазах, – подумал Юнин. – Вот от кого он убегал – от своей совести».
– Это состояние было таким невыносим, что я не хотел больше жить ни одной секунды. Но почему – было? Я и сейчас в этом состоянии нахожусь…. Я снял куртку и ударил себя ножом в сердце. Бросил нож и стал ждать смерти. Теперь к душевной боли прибавилась физическая. Но я ее почти не замечал. Однако удар не получился. Может, сработал инстинкт самосохранения? Решил повторить попытку. Снял для верности перчатку. Чтобы лучше чувствовать рукоятку. Нагнулся было за ножом, но вдруг ясно понял, что так я себя не убью: руки дрожали, не слушались меня. Наверное, я бы умер от потери крови. Свитер уже намок от нее; она уже капала на ступени. Но это было слишком долго. Я решил спрыгнуть с балкона. Побежал наверх. Сообразил, что мой балкон находится недостаточно высоко, бросился в квартиру Наташи…
– Вот почему… – проговорил Юнин. – А очки тогда потеряли?
– Очки?..– не сразу понял Потапочкин.– Нет, я их уронил, когда сбрасывал с себя платье… Я выбрал самое опасное место. Перелез через перила, усилием воли заставил себя шагнуть в пустоту. Но падая, задел ногой антенну на нижнем балконе. Это меня спасло. Вернее, погубило! При падении я ощущал животный страх. Но сознание, что я не разбился, что я не владею своим телом и не могу теперь покончить с собой, было еще страшнее.
Сейчас я желаю лишь одного: поскорее умереть. Я во всем признался. Пусть мне дадут высшую меру!
Наступило долгое молчание.
– В России мораторий на смертную казнь, – заговорил наконец Юнин. – Более того, за ваше преступление высшая мера не предусмотрена. Тем более, что добровольно сознались и чистосердечно раскаялись. И учитывая состояние вашего здоровья…
– Но это же бесчеловечно! – вскричал Потапочкин. – Даже один миг прожить с сознанием того, что я совершил – это адская пытка! И я должен до конца своих дней лежать вот так с этой пыткой в душе?
– Ничем не могу помочь, – сдержанно ответил следователь, встал и вышел из палаты. Он содрогнулся, когда оттуда донесся протяжный вой.
| Реклама Праздники |