Произведение «"Времена года" В стороне наших привязанностей» (страница 1 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Миниатюра
Темы: времена года
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 8
Читатели: 1064 +3
Дата:

"Времена года" В стороне наших привязанностей

                                                       
1             
   
       Старомодная леность всё больше забирает шику и летит спящим в карете провизор младенческих сновидений, которому всегда хотелось наговорить много умного, а получалось что-нибудь из биологического анализа Сантаяны о превратностях детской восприимчивости. Леность, впрочем, метафорическая, и мгновенно исчезнет, как только прервётся пустыня антрактом и зрительские симпатии, наступая друг другу на ноги, отыщут буфет или тех суетливых продавцов всякой всячины, обольстительно вертящих ими повсюду. С белой соплёй на воротнике, не выпуская руки, тянущую за собой сзади в людскую гущу, можно ещё видеть мороженщика в запятнанном халате, как тот, засучив рукава и очень довольный чем-то, вываливает из утробы лотка ядовито дымящиеся ледяные глыбы. Тогда люди начинают вертеть головами, искать другой лоток, и когда достаётся последнее, покоробленное и изменившее форму, это успевание производит впечатление, если не судьбоносности, то довольно определенного чувства ладности с внешним миром. Его периодические измены здравому ходу вещей, и постоянная жажда выкинуть колено в самую неподходящую минуту здравия, как видно, не всегда соответствуют тому положению, когда трапеции качаются в вышине, а взгляд уже перестал находить на них сумасшедшего гимнаста; когда внутренность оркестровой галёрки не освещена, и только блестит медной трубой, а в целых зарослях пюпитров стоит такой огромный и громкий барабан, каких верно нигде больше не бывает. Тогда, в предвкушении очередной травли, испуганные львы нервно снуют по клеткам, и вместо бойкой и вкусной лани, согласны на кашу и, можно предположить, что для них отвратительную. Ничего божественного и доброго, положим, здесь нет, – люди, устав от периодического блужданья, снова усядутся на свои места, тонкая резинка шара послушно возвратит его в ладонь, и таинственный фокусник, которым так рьяно пытались завлечь и который всю ночь мерещился в бликах окон, не вызовет особенного изумления, а попросту в чем-то красном, похожем на те же шторы, опустится из-под купола цирка, и все представление, в конечном счете, сведется к черному ящику и затянувшемуся в уме вопросу – вылезет из него хоть кто-нибудь. Впрочем, львы зрелищно раскрывали и облизывали пасти, перепрыгивали с тумбы на тумбу, ждали очередного кнута; испуганно-смелый дрессировщик то шел на них, то пятился, и после сложного трюка был, наконец, съеден, растворился в воздухе, отразился в ледяной косности ночи. Неожиданно растаяв, зима вновь разразилась кавалькадой встреч и витринные манекены, тупо уставившись на каждого проходившего, явили в глазах выражение жалости. Множество людских, кукольных, сказочно-балаганных представлений было в тот незабвенный год. Пустынные площади долго хоронили потом отзвуки гармониста и песни здоровенных баб, а изумрудные стёкла, стёкла фиолетовые, белые, как кипень, стёкла, матовые, тающие при каждом открытии окна, бирюзовым отражаясь или тем сущим архаичным синим цветом в высоком всплеске гирляндных огней, снова набухали, лопались и рождались в черепичной скорлупе крыш. Следствием случайной оттепели, – такими были сосульки, – и изменив формы одним мановением взгляда, – такими были и мы когда-то, – внушали они своей изменчивой природой ещё одну причину глядеть под небеса. Ночь отразилась в этих стёклах, и шёл, наклоняясь на поворотах, трамвай, – день был, в общем, не безполезный, если рассудить и развенчать его на мельчайшие эпизоды, – едва ли тогда покажется, что там, на галёрке, по-прежнему стоит дирижер, весьма неосязаемый, и что хочет, то и играет.  
      Пролетающий в трамвайных окнах каждый такой пейзаж родом из другого мира, множественные преобразования идей, мыслей, лиц, а за ними переулков, улиц и зданий, выглядят теперь не менее изящно, настраивают на привычный лад, и желание вновь ощутить эту мнимость, давно уставшую от слишком пристального невнимания и откровенно позабывшую старые имена, уже не кажется таким трагичным, и знакомое чувство утраты, заходя за эйфорию его соприкасающихся с настоящей минутой откровений, как обращённое фасадом здание, является обыкновенным великолепием этой ретроспективы. Безпорядочное мелькание уводит взгляд в сторону, и за перелистыванием взятой в дорогу книги, остановит как-нибудь засмотреться на линию зданий, пролетающих единообразно, на суетное движенье улиц и темные провалы подворотен в них, и всё, что можно увидеть, и чего не успела унять сонная череда застолблённых циферблатов, слагается и оценивается любя, и чего попытаться понять – не самая плохая идея. «Лучше бы взять налима», – послышалось и почему-то запомнилось в очереди к мороженщику, а когда акробат сделал сальто под куполом, кто-то из сидящих сзади крикнул «блистательно» и грянули аплодисменты. Один человек в вязанном джемпере, сидящий во втором ряду и которому, по-видимому, не понравился возглас, обернулся за спину, но никого не увидел. А уже через час долго ждали, пока принесут пальто, елки у входа блестели особенно ярко, и развивался на ветру тряпичный клоун в тех жалких обновах сказочного торжества над благоразумием роста и огромностью шаровар приличных кошмару, а не детскому празднику. И ночной город проехали быстро, будто цирк находился в соседнем дворе, у Дома быта стояли кариатиды, с шапками набекрень, и пустые улицы, при большом освещении уличных окон, не казались странными. «Блистательно», – послышалось и потом из гостиной и долго витало по квартире с нотой презрения в голосе, когда повесив рубашку на стул, уходил по коридору, помешивая чай.

[justify]      Гулкое и широкое становится ближе в погонных пролётах городского транспорта, тоже торопливого и пустого, никогда не умеющего понять своего последнего вагона и нагоняющего сон до самой конечной станции на поэта – тонкого и злого на перекатах колёс, тщетного и обескровленного созвучиями, и уже невозможно понять, где начинается дар, а где выверенная годами привычка так изъясняться. Время начинает движется иначе, чтобы можно было вменить ему условия и правила; череда лет, демонстративно равнодушных к значению дат, полных самой простой формальности насчитать своё, перестаёт быть долгим, – дорога пуста, и законченная линия набережной лаконична мостом и отрицает дальнейшую заботу о безконечности за ним могущих быть, но не случившихся впечатлений. Иначе ничего бы не значили осыпи большого формата домов, уснувших аллей, стариков-памятников, в отражённом их облике неосязаемой была бы самая их старость, по которой их узнают, или та детская жуть темноты подворотен с единственным фонарём вдали или тот согбенный летами быт в окошках первых этажей зданий, который до сих пор виден под мерное раскачивание абажура, будто кто по-прежнему ходит там, в сутолоке страшных кухонь и исполинских книжных шкапов, и откуда, точно со страниц постоянно подсовываемой книги, смотрят пусто и не всегда смотрят глазами те взгляды, меры и площади, заваленные, быть может, снегом, заставленные, быть может, мебелью, оставленные, быть может, не с тем, чтобы быть возвращению, а чтобы дать понять, что не время устаёт, а устают от времени. Но бывает ли такой состав, бывает ли такая субстанция, чтобы сделать пейзаж сносным, усилить его движение во времени, узнать это время и найти его отроческую глубину? Нужда в этом приходит слишком поздно, отчётлива в позднем ощущении безысходности настоящего, когда нечего о многом говорить, и когда великолепие очертаний в своих гармоничных отождествлениях с бездарными догмами и практическими соображениями практически невозможно. Бывает. В тускло освещённых витринах, с медленно падающим снежком, в глубине ночной залы стоит роскошный диван, на котором по ночам сидят привидения. Просто время, определяемое отсутствием невероятных вещей, привыкло к своему состоянию здесь и много потеряло в своем состоянии там, ставшем невероятным. Гремящий в портфеле пенал, пустые, в ожидании перемен, коридоры школы, и тот странный затхлый запах сырых яблок, бумажек и учительских духов, о которых помнят и в семьдесят лет, только умножают желание говорить об этом. Учительский взгляд, запрокинув голову, всё ещё  ходит между рядами и по-прежнему оставляет на спинке стула шаль; ряды домов и долгая шарада витрин, афиш и молчаливая освещённость ночного города, выглядят так же уютно, и, без сомнения, всё это выглядит именно так. Есть нечто неподвижное в чувствах, словах, мыслях, оставленное во времени и перевязанное чёрной лентой. Есть нечто незыблемое в страшных по ночам фресках и в заснеженном пьедестале с дымной на плече трубой. Долгая игра теней, многое изменив в своих очертаниях, обозначает оконечность каждого пути пустой скамейкой и пустой урной. Но есть другое постоянство, которое вмещая в себя и это, требует серьёзного отношения к другим морщинам на лбу дабы дать сложной пластичности очертаний остановиться. Тогда старая, как старый патефон, мелодия, запорошенная метелью отроческих отречений от сонного, недюжинного воспоминания полноты и гармонии, громко звучит из подорожных окон, когда возвращение по узким петербургским переулкам в сопровождении гитары известного барда, ухлопывающего слова в три ноты (да он пьян – говаривала нянька, прислушиваясь), кажется возвращением в былую спёртость, в былую безпечность времени, условием которого всегда было – не быть слишком вдумчивым в подобные возвращения. Но это только на первый взгляд. Отец, послушно держа моток шерсти, нехотя соглашается, – действительность меньше всего сопротивляется, когда её сопровождает тишина, – дом опускается в невесомость от времени, в его лестную ностальгию, – нянька опять за вязанием, отец, с поездным билетом в кармане, остроумно и обстоятельно критикует материнский пасьянс, где выпала ему дорога, за окном шелестит снег, возвращая былому былую мягкость – и скрип кресел, и неубранные чашки на столе, и кошка на рояле, с которого десять лет убирали бюст Данте, почти фарфоровая кошка. Тогда на вопрос – стоит ли обхватывать мир, когда он пробу на прикосновения не принимает, не прочно соединив все другие соотношения, только расслышав иносказательное и ещё сильно сомневается в них, – следует ответить утвердительно – стоит. В знакомом движении руки, набрасывающем на окна всю тяжесть штор, и в которых, за вечным снегом, виден одинокий трамвай, уходящий и изгаженный по бокам грязью, – и знамя на углу универмага, парчовое и тоже грязное, навевают серость и скуку, – это движение, в своей простоте отчаяния, уже само по себе являет нечто сакральное. Но, кое-кто, по-прежнему, чтобы войти в комнату, дергает ручку вниз, а надо бы вверх, и никак не даёт досмотреть интереснейшую картину, где в сложной мимике жестов больше понятен не смысл, а умноженные надвое руки. Когда это было? Полученный по существу неуд удлиняет дорогу и людская немощь людского взгляда за полчаса неуёмной ходьбы уже не вызывает отвращения, и больше занимает мысль – что скажет мама, когда увидит

Реклама
Реклама