У дорогих сердцу вещей век либо слишком долог, либо слишком короток. Но те из них, которые не имеют таких особенностей, занимая отведенные им домашним уютом места, когда-нибудь освободятся из плена, и когда взгляд, привыкший вглядываться в огромные расстояния во времени, остановится на них, у каждого физиономиста должно возникнуть множество принципиальных вопросов касающихся образов представлений, и было бы не лишнее узнать, какие ощущения испытывают сами предметы, потерявшие свои особенности, и которые, не смотря на это, все-таки каждый день, в той исключительно молчаливой тревоге сомнений, преисполнены, должно быть, того огромного сокровенного желания заметить человеческой забывчивости весьма простую, детского соображения, мысль: чем больше человек занят устройством и глобализацией своих общих понятии, по мере забвения придаточных, тем сильнее в нём трагизм потери удовольствий в принципе доступных.
Обязательность таких различий благо не существуют. Благо не срываются ещё в глубокую пропасть желание узнать, постичь, припрятать всё это до поры до времени, и спасительно далека мрачная настойчивость вечерних газет и та редкая минута, глупо похожая на вдохновение, когда через тридцать лет, в известный час, неизвестно по какому признаку выбранный докучливым соседом для своих визитов, войдёт он в комнату и скажет: « Э, батенька, да вы обалдели здесь за вашими книгами!» Дым из трубы на заснеженном побережье обведет своим телом утреннюю серость очертаний, и уже будет виден сквозь провисшую снасть проводов этот легкий озноб, вдохновенное отрезвление тяжелого утреннего часа. Издалека донесётся звук заводского сигнала, заторопится, загудит ещё. По утрам рассудок не почувствует признаков дегенеративного сознания, и, благополучно вместив в себя это утро, начнёт насвистывать при хорошем настроении, и не станет искать виновника свиста. До этого невообразимо далеко ещё, и нельзя дойти в том множестве неосторожных шагов между количеством луж и качеством отражений.
Праздничный день, такой душистый и звонкий, по заснеженным паркам и аллеям города, никогда не вбирающий в себя гомона и крика – снег заглушает и гомон, и крик, – никогда не кажущийся ни старым, ни новым, ни стилизованными, смешно зазывая на немножко похожий на человека в паранойе праздник, с бесконечными призраками опоссумов и арен, и не умеющих сказать вечное иначе, как только повышением на октаву голоса – снег заглушает и октаву, – или похожий на корабль, с обледенелыми мачтами, какой, верно, всё стоит там, на набережной, с таким же обледенелым на мостике капитаном, – в безконечно тающей перспективе улиц и проспектов, никогда не умевших завершить свою эпопею зданий и сквозняков как-нибудь без угроз,– потому, что одна коробка открывается выразительно легко, и хлопок хлопушки и конфеты и морс, и ещё неизвестно какая мистика услужливо грохочут по направлению к тому откровенному счастью, где обещать сомнительного возможно даже без лишних уточнений и вер, – и когда не бывает ничего прелестней приехавшего мужика в тёртой пижаме и такой же феи в странном сиреневом платье, когда по раскрытии другой коробки, взгляд их будет похож на взгляд курсистки на Софийский собор, – так вот этот праздничный день, в своем плащёвом звёздном эфире, не наступил ещё.
Он только близится, освещая снежные опахала деревьев и от малейшего дуновения ветерка, смахивает с них серебристую пыль. Всё густо, плотно, томительно. Крепкий воздух, когда вдыхаешь его глубоко, наполняет грудь безотчётным восторгом, и скрипнувшая не вовремя половица и грохот входной двери, такие густые и вольные, дополнят предновогоднюю гармонию очаровательным диссонансом. Время длится долго, проходит много мучительных дней, обескураживая страстную неделю суетными обещаниями сделать мелкопоместный быт более сговорчивым, и начинает с того панического бегства от тех утомительно скучных вечеров, когда вообще мало чего происходит. Люди меняют возраст, как звери меняют шкуру в такие дни, становятся невнимательны к настоящим требованиям рассудка, и мнительная, вздорная, дурная жажда неожиданных прикосновений, с массой анатомических отзывов о выросшем на дюйм ребенке, заканчиваются у них довольно просто, – калейдоскопом, легшим на цветную картинку книжки, еще одним крейсером Аврора, который с удивлением обнаружит своего двойника на шкафу, и, уже раскрывшиеся в широкой улыбке, физиономия потребует если не счастья, то хотя бы заслуженной благодарности.
Откровение же, когда не касаемо крови, не такая уж сложная вещь («спасибо большое», а на земле нет такой религии, где откровения не касаются крови), но заострённая на детском молчании мысль ищет выхода, и не найдя его, останавливается на тех самых примитивных замечаниях, после которых дарвинская теория эволюции оказывается единственно верной. В прихожей горы пальто, шапок; столп света, падающий из гостиной в коридор; шумно говорят, выходят из уборной, хлопая подтяжками; а классическая мозаика разных интересных и неинтересных штук, которые они принесли, уже начнут загромождать нужные для других целей пустоты дома, и очень скоро познакомятся с той отдаленной комнатой, где им придётся находить общий язык с вековым хламом и раритетом никому ненужных вещей, о происхождении которых было много детских домыслов и шокирующих ответов, и сундучное наследие которых (платья, шпоры, табакерки), не умеют вынести самой сдержанной критики.
Тысяча девятьсот семидесятый год, с прекрасной луной, возвратившей ему немного смысла, а накануне курантов пятнадцатиминутную признательность за все изгнания и прочие пустяки, скользнёт скоро в вечность. Год досрочного ухода из младенчества прямо в будничную риторику слов и детства. Затем время станет инертным, и тогда за людьми в длинном пальто медленно сужаться переулки и улицы, ширина и глубь, не могущие уже вместить прежнего распорядка дня. И как последний фотографический снимок, следующий за постоянством материнских глаз и заботы нянькиного фартука, самым возвышенным и волнующим эпизодом уходящего времени, остаётся та картина, когда кто-то принёс в дом настоящий, весь в снегу, цветок и поставил его в вазу на столе. Тени упали на скатерть, снег, осторожно подтаяв, оставил бриллиантовую каплю на лепестке, – и, забывая о своём вечном стоянии на краю бездны, плохо понимая жизнеустойчивость сего безнадежно скучного людского мира, всё же до сих пор есть простая и крепкая уверенность в том, что ещё не высохла.
1989