Произведение «Калигула. Глава 8. Удар Германика.» (страница 2 из 4)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: римКалигула
Сборник: "Калигула"
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 4
Читатели: 1022 +4
Дата:

Калигула. Глава 8. Удар Германика.

плеча без зазрения совести… Так ведь чего хуже, нарваться на ночную стражу! Ну как, как я объясню потом, что не грабежом занимался, а защитой от грабежа, что на спор решил остаться в квартале на ночь. Не пристало мне это…
Голос говорящего был слаб. Он задыхался от бега.
— Но, друг мой, возражал тот, кого звали Агриппой, тоже едва переводя дух. — Разве это не смешно? Старый воин, заслышав топот городской стражи, словно вор или убийца, зайцем понесся, поскакал прочь! И мы за ним, пятеро храбрецов, испытывающих свою судьбу и смелость!
Агриппа залился хохотом. Глядя на него, смеялись и остальные. Смех Агриппы был заразителен. Он хохотал, согнувшись, прижимая руки к животу, открыто, весело, без оглядки на обстановку и обстоятельства. Смеялись спутники Агриппы. Глядя на него, улыбались и Феб, и его недруг бородач; раздвинула свои губы в улыбке сирийка, несмело похохатывал Афр. Словно этот заливистый смех на несколько мгновений сблизил и объединил под одной крышей, как под знаменем, столь чуждых друг другу людей.
Агриппа был невысок, и был еще не стар, но уже представлял собой добродушного толстячка средних лет, с изрядно полысевшей на макушке головой. Глаза его, глубоко посаженные, темные, с густыми черными ресницами, в минуты спокойствия казались скорее грустными, печальными. В них светился незаурядный ум, даже мудрость обладателя. Не так это было, когда он смеялся. Смех, сотрясающий весьма грузное тело, менял выражение лица. Оно светилось, сияло, притягивало к себе…
— Однако, смех смехом, — заметил его собеседник, отдышавшись. — Но тот труп в грязной подворотне с кинжалом в правом боку являл собой нешуточную угрозу. Ведь это мы нашли его еще теплым, и склонялись над ним, ища в нем признаков жизни. Не нашли, а вот обвинение в смерти… Нас много, и мы говорили бы одно, и люди мы порядочные, известные лица. Однако не смутил бы власти наш вид, да и место наших прогулок? Ведь все это пахнет плохо. И шепоток бы пополз, марая нас незаслуженно. Нет, положительно, Агриппа, затеяно было зря, и только чудом избежали неприятностей!
Во время этого разговора, шедшего между двумя главными в этой кампании лицами, спутники успели окончательно потеснить и разогнать сидящих на скамье по одну сторону стола посетителей и решительно расселись сами. Освободив места с края для Агриппы и его собеседника.
Агриппа не стал отвечать осторожному своему собеседнику; в отличие от последнего, он не пытался шептать, не понижал голоса.
— Эй, хозяйка! — окликнул он стоящую в стороне наготове, но смущенную хозяйку. Сирийка боролась с двумя чувствами, никак не согласующимися друг с другом. Хотелось ей обслужить гостей, которые могли заплатить немало, да она боялась их. Инстинкт говорил ей, что люди эти обладают властью, следует сторониться их ей, с властью поневоле вечно не ладящей. А что тут сделаешь, в квартале Субура по-другому и быть не может, ведь ее завсегдатаи — люди заведомо дурных побуждений и поступков, она их не исправит, может только накормить…
— Ну, и что же ты стоишь, милая, окаменев? — весьма добродушно вновь обратился к ней Агриппа. — Можно подумать, сбережешь от нас свои запасы, коль постоишь в сторонке. Ну уж нет, мы голодны, и мы веселы, и готовы выпить и съесть все, что поднесешь. И люди мы добрые, тебя не обидим. Не прячь-ка от нас свинину, и пирожки свои тоже не прячь! И давай-ка нам простого, критского, винца, мысли у нас сегодня простые, чувства тоже, и вино должно быть простым…
Словно обретя силу в этих словах, бросилась к печи хозяйка. Побежали ее сыновья-молодцы за новым запасом вина. Старый Афр обрел вдруг голос, и громко, бравурно запел, забыв про флейту, обгоняя ее в дороге…
— Ох, ну и голос, ну и исполнение, — вздох одного из спутников Агриппы был весьма искренен и глубок. — Ну что за мука, кто наказал меня так строго, наградив вечными встречами с орущими ослами или громкоголосыми петухами? Почему я вынужден слышать эти повизгивания вместо соловьиной трели, куда бы я ни пришел? Что во дворцах, что здесь — одно!
— Не клевещи на старика, Луций. Он ведь поет, как может…
Агриппа улыбнулся юноше, прерывая его жалобы.
— Мне приходилось слышать, что ты прекрасный певец, и голос твой превыше всех похвал. Но карканье ворона и трель соловья равно угодны миру. Всякий имеет право хвалить Творца на собственный голос и слух. И на хорошего найдется лучший — разве не так?
— Здесь ты не прав, любезный Агриппа, — это вмешался в разговор его прежний собеседник, казавшийся главным среди них. — Мой племянник, сын моей сестры, он не заслужил в жизни доброго слова. Беспутный повеса, прожигатель отцовских денег, пьяница, мот — вот он кто. Трус, ни одного дня не знавший в лагере, в трудах или поте боя! И, однако, когда он поет, я забываю все его грехи. Я забываю, что позорит он род свой, лицедействуя и развлекая. Я плачу, и я, старый дурак, способен даже зарыдать и отдать ему собственное сердце. Что там сердце, я готов вынести ему даже собственные деньги, и ты, знающий меня вполне, не можешь не подивиться такому моему поведению…
— Гм… Агриппа состроил потрясенную физиономию. — Тому, кто способен вырвать у Суллы Лукулла[9] из рук деньги, доступно все, он сильнее Юпитера-громовержца!
— Ну, ладно, ладно, ты-то ведь не громовержец, однако, сумел кое-чего добиться! Не надо выставлять меня старым скупердяем, я не повинен в щедрости, это правда, но и не привязан к деньгам насмерть…
— И все-таки, раз уж мне довелось узнать, что талант твой безграничен, нельзя ли убедиться в его силе, юноша? — обратился к Луцию Агриппа. — Это должно быть чем-то великим, раз уж дядя твой уличен в раздаче денег…
— Здесь?
В голосе Луция чувствовалось непритворное удивление. Негодование.
— В этом хлеву, для этих скотоподобных лиц? Мне — петь — здесь?
Угрожающее ворчание на противоположной стороне стола, ропот. Все, как на грех, хорошо расслышали слова «хлев», «скотоподобные». Не стоит дразнить квартал дурных страстей. Можно нарваться на неприятности в квартале.
Но Агриппа был на высоте. В истории своего времени (а он удостоился письменной памяти потомков) он остался человеком, отмеченным несомненным даром дипломатии. Таким он был и в жизни. Ничего удивительного, ведь людские характеры не есть четко разделенные присущие им черты в отдельных видах деятельности. Но совокупность черт, проявляемых ими каждый день в самых разных обстоятельствах. Ведь вжилах Агриппы текла кровь и Ирода, и кровь Хасмонеев[10]. Энергию и находчивость он унаследовал от первого, личное обаяние от вторых.
— Ну-ну, эти славные люди, конечно, не разодеты в блестящие тряпки. Я бы даже сказал, они вовсе раздеты… Улыбка Агриппы, посланная бородачам, была обезоруживающей, предельно дружеской, при этом назвать ее заискивающей никак нельзя было.
— Однако, юноша, кто сказал, что достоинство должно быть облечено в материю? Оно живет в сердце…
Обежав глазами круг людей на противоположной стороне стола, Агриппа добавил:
— Если мне не изменяет внутреннее чувство, я вижу здесь старого солдата, не раз проливавшего кровь во славу Рима… Матросов с римских кораблей, не так ли, чьи лица задубели от соли и ветра… Кто бы вы ни были, жители великого Рима, я приветствую вас! Я вас люблю!
Юноше, которому предложили спеть для «сброда», ничего иного не оставалось. Никакой любви к согражданам, по крайней мере, к этим, он не испытывал. Но зато успел отметить благодетельное влияние слов Агриппы на лица. Брови разгладились, губы растянулись в улыбках. А ведь несколько мгновений тому назад в воздухе повисло нечто, вызванное его словами. Нечто, что успело его напугать до дрожи. Он действительно был трусом. Он действительно успел пожалеть о сказанном…
Впрочем, не один только страх побуждал его петь. Он родился артистом, и неуемная жажда признания жила в нем. Луций бросил взгляд на молодого человека, с которым он сюда явился, и дружбу с которым подчеркивал все это время. Они без конца перешептывались, оглядывая круг лиц за столом, обменивались впечатлениями, посмеивались, морщились, отведав непритязательную еду, предложенную им хозяйкой, чуть ли не за руки держались. Утвердительный кивок был ему ответом. Друг предлагал ему спеть. Певец тут же принял компромиссное решение — будет выступать для своего товарища, а это все меняет. Он обратился к флейтисту, сказал ему несколько слов.
Удивительно, как преображает талант человеческие лица. Вот сидел в заведении римлянин из знатных. Мелкий человек, чья родовитость, впрочем, не позволяла ему окончательно затеряться в толпе — мало ли в толпе трусов, бездельников, дураков?
А встал во весь рост, готовясь петь, совсем другой. Светилось его лицо вдохновением. Грусть, понимание, рожденное проникновенной этой грустью, отобразились на нем. Откуда что взялось — и поволока в глазах, и яркий румянец вспыхнувших огнем щек. Певец выставил руку вперед, словно протянул навстречу к звукам флейты, что возникали в воздухе тесной комнатушки, повисали на несколько мгновений, и гасли, таяли в дымном чаду печи…
Голос был из тех, которые зовут «божественным». Чудо, истинное чудо! Две складочки гортани, чья вибрация рождает такой звук, они ведь одни на несколько тысяч подобных, а если присовокупить к ним абсолютный слух, то такое сочетание становится весьма редким и потому бесценным. Голос лился, струился в воздухе, заполнял собою все. От сердец, рвавшихся навстречу, до нелепых хозяйских горшков, стоящих в углу у печи. Мощь его была удивительной. Казалось, он выплеснулся наружу, затопил улицы. Заставил замолчать тревожную Субуру, затихнуть беспокойный Аргилет, и, напротив, разбудил тишину на спящем ночном Форуме. И при этом, при всей своей мощи, голос оставался проникновенно нежным. Пошлое сравнение «сладкий», но ведь и оно применимо, когда не хватает слов. Трудно выразить чувство, возникающее в глубине тела от переливов великолепного голоса. Взлетаешь с ним на самую вершину, а потом летишь вниз, на равнину, с ужасным и захватывающим ощущением падения, зная, что не разобьешься…
Вскочив на ноги, ухватив себя в волнении за выбритый подбородок, внимал пению Агриппа. Давешний Фебов бородач, напротив, мял бороду, тащил ее книзу, терзал, не зная зачем. Сам Феб, сброшенный посетителями на пол, давно уже спал, будучи мертвецки пьян. Но и он проснулся, зашевелился, потянулся за голосом. Но нет, уронил вновь голову, захрапел… Донельзя раздраженный храпом, толкнул его ногою дюжий молодец, сын хозяйки, заставив замолчать. Не сочетались звуки храпа и сладкая боль в душе парня, вызванная пением. Он слушал певца и единственное воспоминание, достойное этого пения, возникало в душе, раня и тревожа. Год назад довелось побывать парню в богатом доме, возле Курии. Видел он мельком сенаторскую дочь. В розовой столе. Волосы рыжие роскошные подняты высоко, закреплены на затылке. Глаза зеленые, глубокие. Она соизволила спросить у него что-то по поводу рыбы, которую он принес в сенаторский дом. Он слышал и как будто понимал слова, но не дал ответа. Она говорила иначе, то был язык Рима, но он его не знал почему-то. И вот сейчас, слыша пение, он снова ощущал это, непонятное, тревожное. Родной вроде язык, и знакомый лад, но он этим языком не владеет. Было

Реклама
Реклама