недельку вперёд – и отправился обратно, уже облизываясь о густом свёкольном борще со сметаной.
Вечером, проводив Володьку домой на летающую тарелку, я встречал симпатичную женщину, горделивую паву. Мы познакомились месяц назад в её значительном кабинете, облагороженном комнатными цветами, что благоухали так нежно, и уставленном бумажными памятками да инструкциями, в которых чётко было прописано, чтобы такие как я, зря не отнимали рабочее время у таких как она.
Но честно скажу: меня никогда не пугали подобного гордого вида конторские дамы, потому что в их административной надменности очень много наносного, как будто они вобрали в своё поведение весь донный ил и поддиванный прах всех прочих кабинетных работников, что сидели здесь прежде и отложили по углам свои паразитные яйца. Ведь у каждой такой дамы есть муж, дети, старенькие родители – заботы – есть не особо высокий оклад и за душой займы с кредитами – обузы – и всякой из них эта серая тоска когда-либо надоест.
Вот я и попал к ней именно в это время, когда хотелось конфет, цветов и театров. Сегодня, может быть, наш лёгкий флирт обернётся тяжёлым грехом. Она согласилась прийти ко мне в гости после нескольких торопливых встреч – ах, меня ждут! – с лихорадочными поцелуями на прощанье...
Я сразу не впустил её в комнату:- Подожди минутку, я приберусь.
А сам постоял чуть за дверью, улыбаясь пришедшей мысли, и даже ладони потёр, как две деревянные лодки борт о борт. И снова к ней вышел:
- Теперь вот входи.
Она преступила границу, словно нарушитель с мешком за плечами, так же согнув голову – белую крашеную головку с жёлтым бантом – и искоса оглядываясь потайным женским зрением. Я читал, что оно у них как у кур, что женщины могут всё видеть вбок, глядя прямо.
- А если не секрет..?
- Никакого секрета,- перебил её я.- Просто стыдно признаться, что я спрятал твою фотографию, которая стояла у меня на виду.
- Ты мысли читаешь?- она подняла красивые глазки, ну точно голубка от крошки хлеба, и эта кроха уже совсем её не интересовала, потому как рядом взрачный павлин распушил свои перья. Но она ещё всерьёз голоса моего не слышала, а он у павлинов ох какой гадкий.
- Нет. Просто я сейчас предугадал своё и твоё поведение.- Меня несло как объевшегося незрелых слив ротозея. Я понимал, что мне в этой ситуашке зацепиться нечем, и чтобы не остаться просто другом, нужно ухватить её хоть за душу, но своей прямотой.- Я нарочно оставил тебя перед дверью закрытой, и ожидал следом твой боязливый вопрос. Ты ведь любопытна, как все красивые дамы, поэтому всё равно речь зашла б про твою фотографию.
Она вздула губки, потом в удивлении глазки, словно не видя вокруг, пытаясь до конца играть роль недалёкой конторской барышни – но всё же не выдержала, прыснула сослепу. И её откровенный искренний смех поломал все барьеры меж нами. Я как лось на призывы попёр, а вдали то ли с соперником бой, иль любови огненный вал, пропадай моя шкура:- Никакой фотографии не было. Совсем. Я эту интригу придумал.- Я мог бы сказать и зачем, но надо было край дать ей слово.
- Зачем?!
Слава богу – спросила, значит уже не уйдёт. С такой завлекательной удавки трудно сорваться. И ноги без сил, и горло немотой перехвачено, а кажется, что есть ещё одна, последняя нитка в верёвке, которая слабо затянута в тугом узляке предсмертного ужаса.
- Чтобы ты не ушла от меня. И чтоб можно было хоть без слов нам с тобой объясниться. Ты ведь знаешь – я хочу тебя как любимую бабу. Но не даёшь мне словечка об этом сказать, переводя любой разговор, даже такой откровенный, в лёгкий девичий флирт.
Она яво меня испугалась. Она, верно, страдает паучьей фобией, а в каждом углу моей комнаты, и на голых стенах, вдруг на глазах – на виду – стали плодиться огромные пауки со щупальцами, и уже страшно смотреть, а оглянуться назад ещё хуже.
Я по себе чувствовал, какой в этот миг я вампир. Взгляд исподлобья, уши вверх заострились, и страсть сучьей кровью мне бросилась в голову, выпаривая мозги в бульон. Я взял бы её силком щас, да увидел себя отражением зеркала.
- Прости, солнышко.- Правильно, притормози, остановись. Теперь она будет твоей, верь мне.- Уходи, пожалуйста.- И надо сейчас показать ей тяжкую борьбу с самим собой, бабы это очень в мужиках уважают.- Мне трудно было тебе всё сказать, а сдержаться рядом с тобой ну совсем уж невмоготу.- Дыши глубже, жеребина. Выверни ноздри наружу.
Я отступил на шаг от неё, - но не на два, это было б картинно, - давая дорожку к дверям. Она шла. А уходить не хотела: сутула, нескладна, грустна – уже серая мышка моя, а не королева чужая – горда в величавом покое. И пусть я не знаю о ней ничего, но если эта баба своя, по духу и плоти, и она не спрячется от меня сейчас в свой железный панцирь, притворяясь – ах, я не такая – то и я распушу перед ней петушиный свой гребень да павлиний хвост, я очарую, увлеку, совращу. Да так сгоношу, что услышу из истёрзанных бабьих уст жестокое, но сладостное: - Господи! если бы муж мой увидел, что мы друг над другом творим, то он не тебя бы убил, и не меня даже, а с горя сам удавился.
И она отдалась мне, не в силах уже ничем успокоить своё бесстыжее желание, которое вначале приходит от скуки да любопытства – а потом, предъявив себя во всей позорной, но сладкой наготе, оно всасывает в свой глубокий жаркий удушающий омут затаённые прежде чувства ревностей, обид и мщения – перемалывает их с костями, а после снова исхлёстывает жёваными ошмётками очищающей, отрезвляющей блевотины. В измене порядочной бабы есть большая толика благородства, потому что иначе вся семейная ненависть, что копилась ежедневно годами по одному ядовитому глотку, вдруг переполнила б чашу терпения, и затопила, может быть смертельно, до развода, нестойкую химеру семейного благополучия.
А эта баба в миг своего сладчайшего блаженства ненавидела меня – меня меня – я знаю. Она так рвала моё тело своими когтями, что будь в её белых руках чёрный нож, она вонзила бы его в красное сердце, и хлебала бы горячую кровь из этой зияющей раны. Она вожжалась подо мной как под хряком свинья – плакала, хрюкала, выла – и поливала весь белый свет вместе с родычами такой грязной руганью, что я сам просто подыхал от ненасытности, представляя её в непотребном виде на конторском столе, при свидетелях, среди её важных бумажек, до самого животного нутра разъёбанной в клочья – которые через десять минут она будет снова стыдливо собирать и втискивать в робкую душу.
Когда я кончал в неё и выл на всю хату звериным воем, мне в окно заорали чёрные вороны ночи:
- !!! Вовку зарезали !!!!!!!!!!!!......
Мальчонку погубил тот самый упырь, что сидел в своей душегубке за тремя замками, рисуя пакостные иконки. На ключ его позабыли закрыть, а Володька как раз проходил мимо, и по доброте сердца отозвался на просьбу отодвинуть тяжёлый засов. Неизвестно, что пел ему этот душегуб, но я наяву вижу с какой светлой улыбкой Вовка освобождал жалобного сидельца – точно как Петруха, который вместо любимой Гюльчатайки наткнулся на садиста Абдуллу. Господи, если бы я оставил его у себя дома... то сберёг бы ему целую жизнь.
Выходит, что когда он умирал, я танцевал со своей кралей под Вовкину любимую музыку. Первые боли засверлили дырки в его животе, но он ещё не знал, что это такое. А я как раз танцую падеде. И выкаблучиваюсь перед ней то сигом как жеребец, то рабски на коленях. Он же тоже стал на коленки, прижавшись животом к дивану, чтобы не было ему так больно. Он, наверное, и взмолился – ведомы ли ему были молитвы. Я в этот миг иду к столу и опрокидываю в рот третью стопочку сладкой водяры, чтобы стало совсем хорошо. А у него начались скрутки среди живота, как будто выворачивало его махонькие мышечки наизнанку; и он еле дополз до кухни, где стоял чайник с горячей водой, чтобы прополоскать кишочки, ведь от кипятка ему становилось чуть легче. И потом я веду эту бабу на койку, где случка, где застоявшийся запах моей одинокой свинарни – и нежно стягиваю с неё все ажурные тряпки. А после махаю сначала на потном матрасе, и дале, свалившись в простенок, до тряски земли, до зубовного скрежета, так что хочется выть через толщу небес, чтобы отзвук вернулся с того края света. А он в это время, уже поняв что умирает, допетрив до смерти своей рыженькой головенькой, и может, увидев то ль бабку с косой, то ли бога всерьёз – даже не заорал ни разу на помощь, чтобы не позориться перед соседями, чтоб не быть никому тяжёлой обузой, и всё страшнее, ужаснее всё надеялся, что сейчас вот открою я дверь, вбегу и спасу его – а крики да стоны, что рвались из него, он глотал как свинцовые пули, и они ещё сильнее кромсали его маленькое нутрецо.
Утром пришёл я к портному.
- Дядька портной, ты мёртвого сможешь красиво облечь?- спрашиваю я, в глазах ни слезинки.
Он смотрит на меня спокойно, ремесленно, и без дрожи сочувствует:- Старика из деревни или благородную дамочку?
Я молчу, истрепав себя в морге. А портной, думая об одолженном мною заказе, и зная, что в кошельке до пенсии мало денежек, спешит объяснить разницу между серым коршуном и белой голубицей. У них разные перья по длине и фасону – серому расклешённое, чтобы мог он свободно парить в небесах, недолго махая крылами, а беленькой конечно приталенное, подманивающее очарованьем сизого голубя.
- Так кого же одеть нам придётся?- тих его голос и вкрадчив, из боязни меня потревожить; а мне хочется на него излить всю ласку да нежность, которой я почему-то стыдился вчера ещё, грубил, издевался, бравируя силой характера, и ждал какого-то необыкновенного восхитительного момента для признанья в любви всему свету.
- мальчишку… Володю... воробушка.
И заплакал портной горьким всхлипом, простонал тихим воем:- ...выходит, вот как пригодился костюм мой ...
Я почти не помню этот серый день с мелким дождём. Погоду только помню; и как крутился шар земной; потом я ужин всем готовлю; старухи шепчутся со мной. Я ни словечка не расслышал; с портрета падала слеза, и мне пришлось поднять повыше его синь-просини глаза. Потом я поправлял подушку, чтоб мягонько ему спалось; но шум соседский резал уши, как будто в темя били гвоздь. Запела нанятая чтица, и с ней старушки тоже в лад; сухие, сморщенные лица, полузадушенно галдят.
Я всего этого уже не видел. Я умер погиб поздней ночью, ещё до дождя.
Пришёл из церкви тихий поп и помахал своим кадилом – но вонь от ладана и трёп лишь сонных мух перебудила. А Вовка спал: в его года сон крепок, явь слаба и зыбка – слегка бледней, чем как всегда, чуть отощавшая улыбка. На синие глаза ему сползает ленточка для бога – чтоб принял в рай, а не в тюрьму, чтоб благостной была дорога.
Стою я сей миг надо гробом своим. Молча, задушенно, неотвратимо. И кажется, что весь уходящий от меня мир прямо на глазах догнивает вместе со мной. Люди вокруг тлеют словно беззащитные головёшки, что набросаны скопом да свалом в огромный костёр, и лица их быстро скукоживаются как у лупатых пластмассовых кукол, и глаза лишь одни остаются, будто взгляд в бездну такие ж огромные; а те, до которых огонь не дошёл ещё, уже чувствуют жар, опасаются, трусят, не понимая, что к ним подступает проклятье судьбы.
Моя душа, среди всех едина как перст, пылает во пламени одинокой мучительной
Помогли сайту Реклама Праздники |