Река на север (сюрреализм)сентиментальность приобрела иную окраску, и если бы и теперь он был склонен к излияниям души, с бортов его машины кричали бы следующие изречения: «Ах, оставьте меня в покое!» или «Не говорите ни о чем…» Многозначительность стала его томлением. Возможно, он даже страдал от этого, но не хотел никому признаваться, даже себе.
– Учти, завтра в шесть у тебя съемки, – жестко уточнила она.
– Разрешения все равно еще нет, – сказал он и засмеялся так, что зубы у него сверкнули фарфором.
– Вот я и говорю, – уронила она, – вечное балдушество... Но снимать надо!
– Я непременно привезу тебе цветы.
– Лучше сам приезжай...
Теперь она уставала от разговоров гораздо быстрее, и Иванов пожалел, что пришел.
– Она не умеет притворяться, – сказал Губарь, когда Королева ушла и затворила дверь на веранду. – Но ты знаешь ее. Как она не может без подковырок, так я не могу без студии, но театр... театр это театр.
Иванов вспомнил: «игра под ручку». Губарь был поклонником школы Станиславского, но последнее время развлекался тем, что спасал своих разведенных подружек от бывших мужей. Возможно, для этого он и нужен был им.
Губарь выцедил стакан вина, и ему сразу же полегчало. Об Иванове он забыл на секунду. Потом угнездился в кресле поудобнее, чтобы оседлать своего любимого конька:
– Тебе никто никогда не объяснял, что ты круглый ноль?
Обычно он пьянел от двух рюмок водки из-за перенесенной в юности желтухи.
– Я только что получил это удовольствие, – сказал Иванов.
– Так вот... – и он молча потыкал пальцем в прикрытую дверь, – ничего не могу доказать... всю жизнь бьюсь...
– Все ты можешь, – возразил Иванов, – только не хочешь.
– Кризис, – тут же согласился Губарь, опорожняя следующий стакан и упиваясь своим горем, – в семье и на работе...
Он умел это делать: красиво и театрально – страдать так, что окружающие невольно становились его собутыльниками, но женщины поддавались чаще, чем он успевал понять их намерения. Пару раз Иванов оказывался свидетелем скандалов – громких – на телевидении или тихих – в семье, и у него пропадала всякая охота расширять круг знакомств из окружения Губаря.
– Давай выпьем, чтобы больше ничего не было, – сказал Губарь. – Она ведь презирает. Думаешь, для чего? Чтобы лучше работал? Нет! Чтобы я ходил по струнке. На самом деле я раб, ученый кот. Умные мысли приходят исключительно в туалете, да и то по ночам, когда она спит. Так и сдохнешь ненароком полным дураком.
Он всегда жалел только себя, но был щедр с друзьями и собутыльниками.
– Считается, что когда женщина выкладывается, то попросить ее о чем-либо по-латыни невозможно?
– Перестань, – сказал Иванов.
Сашка умел говорить парадоксами, но через тридцать лет ты воспринимаешь это как кривлянье, ибо ты хорошо знаешь своего друга.
– Я тебе противен? – спросил Губарь и достал из кармана платок, выпачканный губной помадой. – Самому себе тоже...
– Утром не встанешь, – сказал Иванов.
– Оставь, – сказал Губарь. – Она еще может танцевать. Ее еще можно уговорить. А я могу иметь собственный театр.
– Я тебе завтра в постель принесу пива, – сказал Иванов, – и ты очнешься. Театр в нашей провинции подождет...
Губарь вскочил и забегал – от перил к перилам, бормоча: «Откуда ты знаешь?! Откуда ты знаешь…» Под крышей ворковали голуби. Вдруг он остановился:
– Она стала доверенным лицом Первого национального банка клерикан и даже получает там деньги на предвыборную агитацию.
– Зачем это? – спросил Иванов.
– Она сильно изменилась за последнее время, – сказал Губарь, – очень сильно... Стала безжалостной… Но она знает… – сказал он задумчиво, – знает, чего хочет, а я не знаю... – Он посмотрел на Иванова, словно ища совета.
– Ты мне не нравишься, – признался Иванов.
– Вот то-то и оно… – согласился Губарь. – Если увидел позу голодной собаки – беги... – он уставился вниз.
– Осторожней... – предупредил Иванов. – У вас слишком скользкая плитка на полу...
– Я выдохся! Все! Никаких идей! Одни воспоминания!
– Тебе надо проспаться, – сказал Иванов.
– Иногда висельнику не помогает даже веревка! – воскликнул Губарь в отчаянии.
– Но, но, но... – сказал Иванов – без патетики...
– Не рассуждай так, словно ты один знаешь, что делать! – Он отрешенно взглянул на него, вдруг резко повернулся и скрылся в комнате.
Иванов подождал. Не зная почему, открыл блокнот, который Королева оставила на балконе, и прочитал сформулированное спокойно, как на исповеди: «Шесть главных ошибок в жизни: первая из них – замужество и несостоявшийся развод…» Поспешно закрыл блокнот, – словно подсмотрел чужую тайну, и оторопело уставился на дерево. Стая голубей слетела вниз, сделала круг над двором. Дрался один – рыжий, с култышкой вместо лапки.
Потом Иванов поднялся и вошел в коридор.
В зеркале наискосок увидел: Губарь, напоминая неуклюжего краба, карабкался на диван к коленям Королевы. Один раз потерял равновесие и ткнулся головой в пол. Бритый затылок походил на задник сапога, и Иванов подумал, что Королева и он давно несчастливы. Она спокойно и равнодушно подняла взгляд поверх этого затылка, поверх обстоятельств, поверх своей судьбы, покачала головой: «Уйди!», и он все понял, осторожно повернулся на цыпочках, вышел и тихонечко затворил за собой дверь квартиры. Три этажа вниз он сбежал через ступеньку и только за воротами дома свободно вздохнул: дом и двор вдруг стали для него чужими.
***
– Сашка, – спросил он, – пиво будешь?
Не поднимая головы и не отрываясь от подушки, со странным выражением на лице он протянул руку над взлохмаченной головой, и Иванов вложил в нее бокал.
– Бу-бу-бу... – пробурчал Губарь.
– Что ты сказал? – обернулся Иванов.
Ему пришлось подождать, пока в бокале не останется содержимого. Потом Сашка вместе с облегченным вздохом произнес:
– От гордости одни неприятности... Сегодня я Брюс Уиллис! Я восстанавливаю дух.
– Поздравляю, – насмешливо заметил Иванов.
– Ты находишь это глупым? – тут же спросил Губарь. Он уже влил в себя порцию и требовал следующую.
– Нет, отчего же... Меня самого ежедневно тычут мордой в грязь. Это называется воспитанием.
Он уже пережил тот период в жизни, когда по непонятной причине сменил почти всех своих друзей. Но Губарь остался, и это, пожалуй, было настоящим.
– Ты не можешь нас сравнивать. Это нечестно. – Он явно был настроен продолжать вчерашний разговор.
– Еще бы, – ответил Иванов, – кто тебе по утрам приносит пиво?..
– Бу-бу-бу... – произнес Губарь и допил вторую бутылку.
Это могло повторяться бесконечно долго – печень у него была еще вполне здоровая, а сердце – как у быка, но однажды это должно было прекратиться, ибо друзья детства рано или поздно должны забыться, перейти в разряд людей, на которых не стоит делать ставку или просто сосредоточивать внимание. Они, как бегуны на длинные дистанции, – рано или поздно выдыхаются. Единственно важно, чтобы ты сам не упал прежде времени.
V.
Назло затеяла стирку. Страдала молча, со вкусом, яростно швыряя ведра и гремя крышками, и почти не мешала писать. Ядовитая вагина. Иногда призывался в качестве рабочей силы – перенести бак с вываренным бельем.
Стыки фантасмагоричного и реального приводят к срыву сознания. Если бы в основе человеческого опыта, кроме причинно-следственных связей, лежал еще опыт аномалий, то это имело бы место в анналах. Такого не наблюдается, – писал он. – Значит, аномальный опыт имеет индивидуальный характер и отражает общую закономерность «равнодушия» пространства, т. е. можно сказать, что причинно-следственные связи вне времени (возможно ли такое?), не поддаются анализу – местонаходятся как бы за перегибом, за пределом возможностей трансформации в ощущения, а ощущения – в логическую цепочку». Здесь он подумал, что аномалии возникли вместе с живой материей и эволюционировали с интеллектом материи. «В итоге создался «избыток», скорлупа в скорлупе. Интерпретация области, в которую ты попадаешь, и которая совершенно индивидуальна и зависит от личности – таинственность пространства. Копилка, которая может сыграть с человеком злую шутку, подсунуть то, о чем ты мечтаешь. Невозможно отличить то, что отличить невозможно. Надо лишь помнить, что мир основан на механичности, в которой до конца не материализуется ни одна даже из самых великих догадок». Через все этапы – логики и нелогики, через весь опыт, страх и боль, через ошибки, кровь, стенания, набирая в том и этом, – все равно механичность имеет некий предел, перешагнуть который невозможно, а лишь заглядывая мельком через плечо, трезво, как палач, в коем уже не стынет кровь, изгой из касты неприкасаемых, – через годы, отрицания, волнение плоти, глупости, через отступничество, мельтешение, самоанализ и алогичность, независимо в каком состоянии – всегда к одному знаменателю, что, парадоксально, все равно дает мнимую надежду на исключительность, что, впрочем, не столь уж плохо и что готово начаться заново в каждом, и крутится, как колесо под белкой. Надеяться на вечность, когда уже не на что надеяться.
***
А в воскресенье ему снова позвонили, и все планы, которые он так лелеял в этот день, разлетелись в одно мгновение.
Абзац романа, в котором он наконец дошел до такого состояния, когда любое прикосновение к тексту рождает цепочку эмоций, в безупречной концовке должен был иметь тональное понижение, окрашенное в желтоватый цвет в соответствии с тем, что было перед этим, где пестрая неопределенность совпадала с фоном грядущей осени и долгожданной свободы. В дело вступил спасительный прием – пересчет пальцами на счет восемь, и когда безымянный в десятый раз добежал до «восьмерки» и задача должна была вот-вот решиться, зазвонил телефон. Иванов потянулся за трубкой и, не отрываясь от листа, произнес:
– Восемь! ах-х-х... простите...
Он сразу представил, какое глупое впечатление это произвело – изумленная пауза и далекое дыхание, словно застывшее на минуту смущение в бесчисленных разбегающихся проводах. Казалось, все замерло. Ему осталось (человеку все равно, на что тратить свои мгновения, – идея отрицания Бога): одно ускользающее ощущение банкрота – фраза тотчас же упорхнула, осталось неудовольствие собой и чуть-чуть собеседником в трубке, и он мысленно снова уплыл в текст, ловя хвостик ассоциаций, и даже чуть отстранился, как вдруг:
– Я насчет Димы... – конфузливо признался голос. Был он глухой и чуть-чуть шершавый – просто от трубки, без волнующих ноток, как будто с Луны, не вульгарный, не требовательный – просто молодой.
– Это мы сейчас обсудим, – весело сказал он. – А в чем, собственно, дело?
– Дело в том. – Голос задел его сочной дробностью, словно перекатились гладкие камушки вперемешку с жалящими пчелами, так складываются в тебе пирамидки, которые ты тут же готов разрушить отрицанием, и с удивлением внимать далекому эху, – что он пропал... – ответили так же бесстрастно и точно, – и... и мне жутко... – И вслед этому сразу переменился – побурел, свернулся, как лист, как будто искал, куда упасть или, самое меньшее, – прикорнуть на чьем-то плече.
Это было уже на что-то похоже – на несыгранную сцену, на старинный запах, исходящий от бабушкиного сундука под скрипучей крышкой. Привычка раскладывать по кирпичикам – он не торопился, он знал: стоит ему получить
|
Я ничуть не пожалела, что читала "Реку на север". Оценку "Очень понравилось" поставила раньше. Особенно понравился финал.