Белой виноградиной шлепнулась капля мороженого на неприкрытое бедро смеющейся тридцатилетней женщины. Она, прислонившись к стене какого-то здания и чуть раздвинув ноги, моментально собрала свежую полоску белил безымянным и указательным пальцами. Меж тем ее друзья с опасным любопытством уставились на меня, взиравшего беспристрастно.
А ещё через мгновение, равное падению этой капли, самообладание покинуло меня, ибо женщина, выбранная мною в качестве объекта наглого любования, – сама спонтанность! – облизнула верхнюю губу – не соблазнительно и не украдкой, – явив мне кончик своего нежно розового язычка.
Язычок! Так бы озаглавил я стихотворение, если бы умел писать стихи и посмел воспеть в них то, что стало вдруг моим наваждением. Он неотступно преследовал меня, но держался на расстоянии, не то опасаясь окончательного сближения, не то дразня свою новую жертву. Между нами незримо возникли какие-то странные, мне самому до конца не ясные отношения, некая связь, сопричастность. Узнай кто-нибудь об этой моей порочной причуде, я предан был бы не только публичному осмеянию, но жесточайшей социальной казни. И без права на помилованье.
Когда ввечеру, окончив двухчасовую прогулку, я зашагал к дому, её язычок держался уже в непосредственной близости от моего левого виска, и я не мог разглядеть его должным образом и даже не был уверен, что он – это он, а не обычный обман зрения, сохраняющийся по инерции след многих навязчиво мельтешащих уличных впечатлений. Мне, конечно, хотелось верить, что он не покинул меня, ибо я успел отвести ему очень важную, едва ли не заглавную роль в ближайших спектаклях моего внутреннего Гедонического Театра. Было бы досадной неточностью заявить, будто я тут же сделал его своим фетишем. Нет. Язычок, словно точный, единственный в своём роде мазок умелой кисти завершал и доводил до совершенства набросанную ещё утром картину предстоящего мне ночного сумасбродства и блаженства.
Её язычок! Я выбрал из множества претенденток, несомненно, самую достойную. И случайность нашей мимолётной встречи, и необязательность упавшей капли мороженого делали мой трофей поистине драгоценным. А мысль о том, что ненароком попавшаяся на глаза веселушка и представить себе не может, какую службу она сослужила мне без малейшего усилия и соизволения, – эта мысль наполняла меня неподдельным восторгом.
Стоило мне войти в подъезд, как её язычок, осмелев, затрепетал в моей подмышке, точно воробушек или лягушонок. Он звенел, как колокольчик. Таял кусочком брошенного в стакан виски льда. Вибрировал где-то под сердцем самой пронзительной душераздирающей нотой излюбленного скрипичного концерта.
Я всегда гордился лестницей в нашем подъезде, старинной и такой неуместной в крепкой, видавшей виды сталинке. Каждая ступенька, перила с фривольными завитушками в стиле модерн, отполированные несчётным множеством рук, тонких женских и грубых пролетарских, казалось, уводили прочь от безыскусной лжи и фальши шумной улицы.
И вот мы, стремительно одолев клетушки и пролёты, оказались на самом верху, на пятом этаже, – точнее, на узкой и тесной площадке перед моей дверью, ибо других дверей, на радость мне, затворнику, здесь не было. Ключ повернулся в скважине со звуком консервного ножа, вскрывающего захваченный у неприятеля тушеночный провиант.
Квартира с её повседневным интерьером и бытом преобразилась в один миг. Стоило мне включить свет в гостиной, как моё всеславное Паникадило вспыхнуло огнём небесным, да так, что ютившиеся по углам тени были незамедлительно и безжалостно изгнаны, словно ангелы-противоборцы. Хрустальные рассеиватели света, которые в народе часто величают «висюльками», ожили, едва язычок прошёлся по ним озорною волной, и, превратившись в аквариумных рыбок, грянули хором Песнь потаённых глубин и вечного безмолвия. (Это малоизвестное широкой публике сочинение бессмертный Моцарт написал для своих друзей-масонов). Стены мгновенно обзавелись зеркалами, прикрыв ими срам старых отсыревших и сползающих обоев. Потолок тоже сделался зеркальным, как в каком-нибудь столичном Гранд-отеле, и теперь с него вниз головой свисал я, но не сосулькой или сталактитом, а скорее расслабленным Прачеловеком Микеланджело со свода Сикстинской капеллы.
О, кудесник, какими ещё чудесами наградишь ты моё зоркое зрение и терпение?! Маленький розовый искуситель, шалун-купидон, я готов ловить сердцем все твои стрелы!
Вдруг откуда-то сверху обрушилась неведомая мне могущественная музыка – не великая или прекрасная, но именно могущественная, не оставляющая сомнений в том, что происходящее вершится под сенью Небесного воинства, что Силы и Власти, а то и Престолы взяли шефство над этим сияющим празднеством. Да простит мне Всевышний такие сравнения!
Зеркала на стенах распахнулись, оказавшись дверцами. На их оборотных сторонах внизу красовались львиные головы с распахнутыми пастями и высунутыми на всю длину языками, а в верхней части были изображены противоположно повёрнутые физиономии шутов, аналогичным образом дразнящие зрителя: гневные гримасы дополнялись непристойными. В образовавшихся проёмах появились фигуры заранее приглашённых гостей. Декаденты, эстеты, церемониймейстеры, опальные фавориты и тайные советники, распорядители балов и завсегдатаи маскарадов дружно выступили из тьмы их поглотивших веков.
– До чего же восхитительная забава! – воскликнула Кристина Россетти, увидев, как мой драгоценный язычок, подобно щеглёнку, описывает петли и спирали в воздухе, взмывает ввысь, неустанно кружится над моей головой, лишь изредка ненадолго подлетая к кому-то из явившихся теней. – Вот чему должны уподобиться в своей стремительности, безоглядности, грации кисти наших живописцев! Вот, как следует им парить вокруг создаваемого зыбкого образа, с каждым виражом даруя ему достоверность и телесность! – Она засмеялась, лишь только язычок, спланировав, нежно коснулся её щеки, а затем и уст.
С неподражаемой иронией, будто в подтверждение сказанных высокопарных слов, он легко и стремительно обрисовал в воздухе несколько ещё не созданных в реальности картин в духе прерафаэлитов, пародируя их манеру и избитые мифологические сюжеты. Едва ли муж способен так радоваться острословию жены, как радовался я проделкам и фортелям маленького затейника.
– Браво! – крикнул кто-то с ослиной головой, в красном расшитом золотом бархатном камзоле. – Брависсимо!
Одобрительные возгласы последовали чередой после нового трюка: на кончике язычка закружилась крупная сверкающая жемчужина, в которой я узнал ту самую каплю мороженого; вскоре она распалась на две тонкие молочные струйки. И тут от галдящей толпы собравшихся отделилась тень Оскара Уайльда в бесформенной античной хламиде, неуклюжего в каждом движении, истерзанного, сломленного, уже написавшего «Балладу…» и «De profundis».
– Послушай меня, старую шлюху, с которой не церемонились охранники и которую презирали презреннейшие из презренных, – обратился он ко мне, выставляя вперёд своё грузное брюхо и неприятно щуря утопающий в дряблом мешочке мутный левый глаз.
– Мы уже предостаточно слушали тебя, пустозвон, – перебил его кто-то. – И твои легковесные цинические афоризмы, и жалкие малодушные исповеди…
Но тут я вмешался:
– Пусть говорит.
– Опомнись, юноша, – продолжил Уайльд. – Не поддавайся опаснейшему из обольщений, что принесёт тебе только боль и раскаянье. Поверь мне, уже прошедшему этой адской тропой.
Руки его задрожали, рябь прошла по оплывшему лицу.
– В наше время Дьявол избегает крупных форм. Он намеренно отказался от большого стиля и добивается своего посредством таких вот безобидных потех, – Оскар взглядом указал на моего питомца. – Не дай мелкому бесу сгубить твою бессмертную душу!
Он надрывно, со свистом втянул воздух и несколько раз моргнул, увлажняя сухие белки. Речь его тут же сгинула в поднявшемся гаме. Не успел я осмыслить сказанное, как внимание моё было резко отвлечено.
В одном из проёмов обозначился силуэт прославленного чародея, когда-то пытавшегося придать себе вид глубокомысленного и кропотливого учёного, а широкой известности своей – лоск почтенного академизма. Франц Антон Месмер, высокий, осанистый, широколобый еврей с красиво очерченным полным лицом, излучавшим спокойную ничем не колеблемую уверенность и невозмутимость, вышел на свет и, сохраняя строгое молчание, присоединился к разношёрстному сборищу, что приветствовало его рукоплесканием и истерическими возгласами. Он предстал перед публикой в восхитительном сюртуке необычного кроя, цвета тёмного янтаря или гречишного мёда.
Ныне Месмер был лишён прежней своей магической силы, вошедшей в легенду, и довольствовался наработанными годами головокружительных сенсаций авторитетом и мастерством. Едва он выступил из обнимавшей его темноты, как вокруг мэтра сгрудились болезненно-возбуждённые дамы, утратившие, наряду с телесной красою и свежестью, благосклонность своих хладносердных мужей и чванливого окружения; их отверженность яростно взывала; они готовы были слепо, безропотно и безгранично довериться любому жесту, любому взгляду, обращённому в их сторону. «Приказывай, повелевай!», – говорили они всем трепещущим видом своим.
Не успел я опомниться, дамы, по команде мейстера судорожно взявшись за руки, образовали круг. Усталость на лице Месмера сменилась какой-то суровой сосредоточенностью, которую в другой обстановке можно было бы принять за жестокость. Тут я с досадой обнаружил, что мой проворный дружок перешёл в полное подчинение к этому не раз освистанному магу и в кружении своём, повинуясь неумолимой воле, обратился во множество хороводом плывущих над головами загипнотизированных дам язычков пламени, какие обыкновенно, то и дело подрагивая, сидят себе, как на привязи, на фитилях своих свечей. От мелькания огоньков в глазах зарябило. Дамы же, впав в сомнамбулический транс, пребывали в состоянии первозданного блаженства, точно лодочки, покачиваясь на тёплых волнах животного магнетизма. Вскоре они принялись издавать протяжные горловые звуки, причём в искусстве этом не уступили бы жёнам монгольских кочевников; бег огоньков над ними убыстрился настолько, что глаз мог различить лишь одно сплошное пылающее кольцо.
Затем они разомкнули круг и, расступившись, встали более тесным полукружьем, подобием магометанского месяца. И тогда два арлекина с лицами, перепачканными сажей, вкатили в самый центр залы вольтеровское кресло; на нём восседала в какой-то неестественной позе безобразная старуха, парализованная да к тому же совершенно голая. Кожа на всём теле её потрескалась, а кое-где и свисала клочьями, походившими на лоскуты разорванной пыльной паутины. Застывшая улыбка свидетельствовала о когда-то заколдовавшем её владелицу холодном прикосновении безумия, веретена злой судьбы.
– Елена, Елена, – зашептали встревоженные губы. – Бедная Елена, что сталось с тобой?!
К изумлению моему и многих, Месмер рассмеялся прямо в лицо этой старческой немочи. Под его хохот и направляемый его волей, язычок, собравшись воедино, начал описывать замысловатые вензели вокруг
| Реклама Праздники |