- Прочти это, милая, - он несмело протянул аккуратно сложенный лист бумаги девушке, стоящей у окна.
Она мельком взглянула на мужчину – сверху вниз, чуть нахмурив брови, так, что через ее бледный лоб пролегла ровная тонкая линия - и как бы нехотя взяла письмо. Он беззлобно улыбнулся, словно маленький мальчик, сотворивший безобидную шалость, и со скрипом и лязгом удалился в дальний конец комнаты – наливать чай в чашки из тончайшего фарфора. Ему хотелось незаметно проследить за ее реакцией, увидеть, расстроена она или огорчена. Или все вместе. Возможно, объяснить, утешить.
Если бы он еще мог утешать…
Девушка развернула бумагу.
«Я снова пишу тебе, потому что это одна из немногих вещей, которые я остался в состоянии делать, не вызывая сочувствия или раздражения, как всякий зажившийся на свете, как всякий задержавшийся среди живущих мертвец».
Она фыркнула и покосилась на него. Пролитый травяной чай прозрачной струйкой стекал по лакированной столешнице и дробью выстукивал об пол бойкий мотив, с каждой секундой все замедляющийся, гипнотически действующий на пролетающие в голове потоки мыслей, заставляя остановиться их, пока не оставались лишь пустота и тишина – тишина в черепной коробке и окружающем пространстве.
Старик сидел неподвижно, низко опустив голову. Его руки бережно держали белоснежный чайник.
Письма, записки, самодельные головоломки, паззлы, пожелтевшие страницы, вырванные из старых, всеми забытых книг, последние несколько лет служили ненадежной связью между ними, и тем ценнее оказывалось каждое из посланий.
Он был немощен и стар, завершая положенный круг, отживая век в поместье на окраине небольшого города, а она…
«Пожалуйста, исполни то, о чем я тебя попрошу сейчас… Ты знаешь, как мало осталось у нас (у меня) времени».
- Это форменное безумие, - пробормотала девушка, быстро пробегая по строчкам. Они норовили налететь друг на друга, слиться, превратившись в бессмыслицу, затем, испугавшись чего-то, резко отталкивались, взвивались вверх волной, опадали и вновь поднимались, теряли буквы, жадно тянули к ним прямые синие росчерки рук, катились к краю листа, к краю…
Она отошла от окна и, взяв салфетку, раздраженно вытерла чай со стола.
- Ты дочитала? – неожиданно прохрипел мужчина, выходя из оцепенения. Он крепко сжал ее запястье.
- Да, - ответила девушка, и губы ее сжались. Прямая линия стала болезненно отчетливой и здесь.
- Ты исполнишь? Исполнишь? – исступленно спрашивал он, не отпуская запястья и пытаясь заглянуть ей в глаза. Снизу вверх. Девушка отворачивалась.
***
Через два дня их видели вместе на одном из званых ужинов.
По блеску, исходившему от начищенных пуговиц его дорогого камзола, по частому хрипу, рвавшемуся у него из груди, по белоснежному платку, который он прикладывал к лицу, а отнимал украшенным алыми розами, по сильно побледневшему лицу его спутницы, по карканью воронья за окном в тот вечер местные сплетницы легко напророчили ему скорую смерть.
На следующий день, обжигаясь кофе и роняя приторные крошки на роскошные ковры гостиной одной из почтенных дам, вспоминали между делом, что у него тело хилое и неразвитое, как у ребенка, а голова взрослого мужчины, что он шестипал и хромоног, с трудом ходит и потому предпочитает передвигаться на инвалидной коляске.
Прикрывая рот веером, но громким шепотом, чтобы было слышно всем:
- А ее-то он, говорят, из публичного дома выкупил.
В другую сторону, конфиденциально:
- Сиделку прежнюю, старуху, убил в припадке гнева и закопал в саду.
Громко и растерянно, с противоположного конца зала, отрываясь от гадальных карт:
- Как же так? Он ведь не ходит?
Взгляды исподлобья, осуждение.
***
Одним из первых воспоминаний ее детства был задумчивый мужчина, сидящий в странном кресле на колесах. Маленькими серебряными ножницами он состригал у роз больные листочки и почерневшие бутоны.
Ее заворожили ножницы, холодным огнем вспыхивающие на свету каждый раз, как он совершал легкое движение кистью, запястьем, нервными пальцами, продетыми в витые ручки, и как на его колени опадала мертвая зелень.
Было в этом выпаде нечто хищное, затаенное, животное.
Щелчок, ослепительная молния в миниатюре, одинокое танго лепестка в воздухе.
Гораздо позже этими же ножницами он осторожно, почти с отцовской нежностью, сострижет ее длинные вьющиеся кудри, когда они намертво спутаются с неподатливыми розовыми прутьями, с этими шипами, когда она будет лежать со спекшимися губами, слышать растянувшийся колокольный звон в голове, и больше ничего, когда ее изломанное тело будет гудеть сильнее, чем самый огромный колокол во Вселенной, когда она будет жалеть, что крыша его усадьбы недостаточно высока, чтобы человек мог спрыгнуть с нее и умереть без страданий, вознестись, очиститься от страстей…
- Не смотри, не смотри. Господин этого не любит, - строго сказала ей бабушка, знавшая его характер лучше, чем кто-либо, так как проработала в этом особняке домоправительницей более 40 лет, и подтолкнула в спину. Она послушно прошла мимо высокого окна, опустив голову.
В другой раз ее поразили его тяжелые волнистые волосы, медными змеями разметавшиеся по подушкам, одеялу, его плечам, груди. От них исходило оранжево-золотое свечение. Она хотела бы свить себе из них петлю.
Тогда уже некому было напомнить ей, что на него не следует долго смотреть. Бабушка умерла.
Он и она остались вдвоем.
***
О том, что тело его в сущности таково, как его описывали сплетницы, она вспомнила только в день похорон, когда его, маленького, худого, уставшего бороться с тяжелой болезнью, положили в огромный гроб. Она смотрела на тонкие руки и ноги, которые пожирала черная ткань пиджака, ноги в аккуратных ботинках, на поседевшие локоны и верила и не верила, что он мог долгими ночами неустанно рассказывать ей о смерти и бессмертии, песнях и сонетах, жертвоприношениях, хаосе, страсти и отчаянии.
Яма разверзла свою жадную пасть, без труда поглощая гроб и хрупкую белую лилию, опущенную на его крышку, и вновь сомкнулась толщей тяжелой глины.
***
Все его имущество теперь принадлежало ей.
И этот внутренний дворик, и эти розы, и библиотека, и каждое из колец в его шкатулке (она могла бы различить их, даже лишившись зрения: холодный малахит, рубин с острыми гранями, бирюза, россыпь бриллиантов, не раз оцарапавших ей щеку), и каждая мелодия, сочиненная им для пианино, хранящаяся в верхнем ящике дубового письменного стола, и хрупкие бабочки, приколотые к бархату…
Так сказал нотариус.
Но оставалась вещь гораздо более важная, которой безраздельно должна была распоряжаться только она, но никак не смерть.
В ночь после похорон девушка не могла уснуть. Часы скупо отсчитывали секунды, бросая их в наступившую тьму, как камни в черную воду.
Когда зеркало напротив кровати отразило первые солнечные лучи, в коробке, где хранилась вся их переписка, она нашла его последнее письмо.
«…осталось у нас (у меня) времени.
Скоро я умру, но не отдавай тлению мою голову.
Ты знаешь, как я слаб и как я боюсь смерти, боли и одиночества.
От этих трех вещей меня можешь уберечь ты одна. Мне будет не к кому обратиться и некому довериться, когда я окажусь там, за чертой.
О формальностях не беспокойся. Я обо всем договорился. Как только это произойдет, навести его».
К письму была приложена визитная карточка бальзамировщика.
***
Ему было некому довериться, ей – нельзя обмануть и отступиться.
Поначалу она сделала вид, что согласна исполнить его волю, только потому, что он был смертельно болен (не только физически) и дни его были сочтены.
За одну ночь это превратилось в гораздо большее, тяжелое и страшное, неотвратимое…
- Очевидно, он сошел с ума, - пробормотала она, поудобнее перехватывая нечто, завернутое в темную ткань.
Все же они любили друг друга.
| Помогли сайту Реклама Праздники |