селе была одной из самых бедных, еле сводили концы с концами, так что вкалывать привык с малолетства.
А здесь ему пятнадцать. Снялся с двумя своими дружками, такими же крепкими хлопцами, чуть постарше его. Летом работали в «Союззолоте», зимой пилили дрова и грузили вагоны.
А это групповое фото выпускников полковой школы сержантов. Тогда он служил на Дальнем Востоке. Ждали нападения японцев, а беда пришла с западной стороны. Сколько раз просил начальство: отпустите на фронт! В 42-м добился. И началась его дорога на Берлин. Служил сапером, который, по присловью, ошибается один раз. Многие его товарищи-корешки подорвались, остались навечно в белорусской, польской, немецкой земле. К нему война оказалась милостива, скоро зажившее ранение и легкая контузия – не в счет. Счастливчиком видно родился, везуном.
Он неторопливо разглядывает снимки, в которых спрессовалась вся его жизнь. Это беззвучное странствие по закоулкам памяти прерывает звонок в дверь.
– А ну, признавайтесь, – осведомляется, влетая в квартиру, девчонка лет восемнадцати, – чем вы тут без меня занимались?
Старик любовно смотрит на нее слезящимися глазами. Худенькая, загорелая, в футболочке и обтягивающих стройные ножки джинсиках, она кажется ему сгустком солнечного света.
– Опять на улице не были? – укоряет старика Галчонок. – Ай-ай-ай. А там такая прелесть! Жарища. Сегодня же самая макушка лета!
– Да как-то все не соберусь, – оправдывается Василий Степанович.
– Сразу видно, что у вас Людка побывала, – весело заявляет Галчонок, глядя на старика бесцветными глазами, бессмысленными и прозрачными, как стеклышки.
– Какая она тебе Людка? – бурчит Василий Степанович, а сам улыбается. – Она тебе в матери годится.
– Нет уж, такой мамочки мне не надо, – смеется Галчонок. – Да ну ее, толстая противная бабища.
И она удаляется в комнату, которую называет своей. Старик провожает ее умиленным взглядом.
Внезапно ему в голову приходит мысль завещать квартиру Галчонку. Нервно потирая сухие руки, он семенит на кухню и принимается размышлять. Действительно, кому достанется его жилплощадь? Кажется, у жены где-то есть племянник. Но почему квартира должна перепасть ему? Ни разу не показался, стервец, а потом, когда он, Василий Степанович, испустит дух, небось, разом прискачет: подайте мне наследство! Так вот шиш тебе! Лучше возьму и отдам квартиру Галчонку. От нее хоть радость мне в последние годы жизни.
Василия Степановича охватывает такое волнение, что он даже раздумывает ужинать. Тяжело топая, кружит по кухне, жестикулирует, улыбается, бормочет вслух: «Точно. Так и сделаю. Попляшете вы у меня…» За время одиночества он уже привык разговаривать сам с собой. Улыбка его становится шире, глаза обретают блеск. «Тебе, тебе…» – бубнит он, представляя, с каким удивлением девочка узнает о неожиданно свалившемся на нее счастье.
А в это время Галчонок, надев на шею плеер, а на голову – наушники, танцует, извиваясь, под прикольную музыку. «Девочка моя, люби меня! – мяучит ей в уши гугнивый мальчишеский голос, – а-а-а, е-мое, люби меня! Только меня! А-а-а!..»
– А-а-а! – вопит Галчонок, вне себя от распирающей грудки радости, и ее охватывает немыслимое блаженство, – е-мое! Люби меня!..
Для нее исчезает все – вонючий старикашка со своими занудными воспоминаниями, маленький городишко, в котором она родилась и выросла, пьющая мать, приводившая в дом дебильных алкашей, вечно нетрезвый папашка, загнувшийся от цирроза печени, два аборта, что она сделала, забеременев от пацанов, не собиравшихся на ней жениться, постоянная нехватка денег. Есть только она и клевый, беззаботный, нежный мальчик, признающийся ей в любви, и она тает в его объятьях.
Ее наняли на том условии, что она будет кормить старика, мыть посуду, стирать его белье, а ей плевать. Дед и так от нее без ума. Только и зовет доченькой да красавицей. Если б он знал, как отвратен ей, как противен его гнусный запах. Стирать его исподнее! Ага, нашли дуру! Да ее от одного вида старикана тошнит. Морда в бородавках, из носа и ушей торчат мерзкие седые волоски. А несколько длинных волосков растут прямо на ушах. Брр! Гадость какая!
«Девочка моя! Единственная! Е-мое, сосулечка моя! Люби меня!..» – сладко поет мальчик, и она вторит ему, кричит, как оглашенная, и перед ней распахивается иной, необыкновенный мир, полный любви, о которой она так мечтает. И она верит, скоро, скоро эта любовь настигнет ее, огромная, как солнце, и она расплавится в ней без остатка, и будет мальчик, шепчущий красивые слова, и жизнь не кончится никогда, никогда!..
* * *
Жара. Слепящий солнечный диск стоит в самом зените, нещадно накаляя асфальт. Анна и Королек прогуливаются по маленькому «арбату» – скверику в центре города, где продаются всевозможные безделушки и произведения живописи, смастаченные на потребу обывателя. Несколько художников за умеренную плату рисуют желающих.
Королек легонько подталкивает Анну.
– Гляди, твои коллеги, виртуозы кисти и карандаша. Но у тебя, – добавляет он тихо, – получается лучше.
Они останавливаются возле одного такого «виртуоза», завершающего портрет светлоголового подростка.
– Ишь ты, – комментирует Королек, – цветными мелками раскрашивает. – Красиво.
– Это пастель, – негромко поясняет Анна.
Лицо мальчишки на портрете выходит кукольным, лишенным жизни, но на удивление схожим с оригиналом. Закончив труд, мастер откидывается на спинку складного стульчика и закрывает глаза.
В Корольке внезапно вспыхивает жажда творчества. Позывы настолько сильны, что он, не выдержав, предлагает художнику:
– Хочешь, нарисую твой портрет, только словесный?
Художник – невысокий, полноватый, пухлощекий, с крупной плешивой головой и жалкими усиками глядит на Королька с изумлением.
– Начнем с глаз – зеркала души, – принимается за «портрет» Королек. – Они у тебя… минутку… серо-зелено-карие. Такие гляделки свойственны человеку мягкому, покоряющемуся судьбе. Концы бровей опускаются книзу, что указывает на застенчивость. Вздутые веки – свидетельство усталости от жизни. Кончик носа немного раздвоенный – характер у тебя робкий. Ноздри маленькие. А это значит, что ты – человек уступчивый… Так. Что еще?.. Ага. Небольшой рот с загнутыми вниз уголками губ говорит о чувствительности. А верхняя губа, выступающая над нижней, означает нерешительность.
– Вы физиономист? – несмело интересуется живописец.
– Опер. Продолжим? Поехали… Одежка на тебе черно-синяя. Явно не новая. В то время, когда ты ее покупал, еще не было моды на черное. Следовательно, выбирал по своему вкусу. Так вот. Черный колер говорит о том, что мужик ты независимый и замкнутый. А синий предпочитают люди стеснительные… Слушай, если тебе неприятно, я заткнусь.
– Нет, отчего же, пожалуйста, – с кислой улыбкой разрешает художник.
– О’кей. Тогда поглядим твою подпись. Буквы прямые, что характерно для человека сдержанного. Загогулинки свои подчеркнул – значит, развито чувство собственного достоинства. В конце поставил точку – склонен к самоедству.
Перейдем к окружающей действительности. Другие портретисты здесь – молоденькие ребята, студенты училища или только что его закончили. А ты солидный дядька. К такому возрасту люди искусства – авторитеты и на улице портретики не малюют. Таланта нет? Но – по моему скромному разумению – рисуешь ты классно. Почему же тогда, спрашивается, не творишь за мольбертом в своей мастерской?
Первое, что приходит в голову: ты – человек пьющий. Но твой хабитус, как выражаются медики, то бишь лицо, этого не подтверждает. И на наркошу ты не похож. От наркоты тощают, а ты хлопец в теле. И на зека не тянешь. А между тем здоровьишко-то у тебя не слишком, вон и вена на виске вздулась – верный признак гипертонии, и под глазами мешочки – непорядок с почками или щитовидкой, и крылья носа красновато-синеватые – сердечко барахлит. Да, подкачало здоровьишко. Но вовсе не от поклонения Бахусу, а от сидячего образа жизни. Так что приходит в мою башку следующий вывод: рисовать ты начал не так давно, а до того занимался некой тихой работенкой… Впрочем, – обрывает он себя, заметив укоризненный взгляд Анны. – Глупость это все. Счастливо, друг. Высокого тебе вдохновения и немереных доходов!
Королек и Анна удаляются, обнявшись. Художник остается сидеть среди пестрой базарной суеты, отрешенно и невесело глядя себе под ноги.
Прожив сорок семь лет, он так до конца и не понял, зачем явился на этот свет, зачем задержался здесь.
С детства у него ни к чему стремления не было. Немного рисовал – для себя, но от робости всерьез заниматься живописью не стал, поступил в технический вуз – как многие из его класса, да и родители в один голос твердили, что, став инженером, он будет крепко стоять на ногах.
Кое-как окончил институт, едва переползая с курса на курс, отработал два года в цехе, выслушивая откровенные издевки рабочих, потом спрятался, как в раковину, в тишину проектного института. За кульманом просидел еще два десятка лет, старательно вычерчивая ненавистные конструкции. Как и в цехе, над ним посмеивались, считали бездарностью и не принимали всерьез.
Он пристрастился мечтать: «о подвигах, о доблести, о славе» и девушке с огромными печальными глазами. Мечты стали для него явью, а реальность – убогим сном. В этом сне его женила на себе женщина с двенадцатилетним сыном, обожавшая веселье и общество мужчин. Жили в квартире родтелей – другого жилья не было и не предвиделось. Разбитную невестку мать возненавидела сразу. Безвольный, не переносивший криков и ссор, он пытался примирить мать и жену – и получал от обеих. Какое-то время спустя жена развелась с ним, закрутив роман с геологом, и улетела на Север. Но он, усыновивший ее ребенка, исправно высылал алименты в далекий Надым.
С началом реформы его тотчас уволили по сокращению. Около года жил на пенсию родителей: челночить или торговать в «комке» он не смог бы даже под страхом лютой смерти. Но надо было как-то добывать деньги. Он перебрал варианты и вспомнил о детском своем увлечении. Преодолев застенчивость, заглянул в изостудию при заводском доме культуры. И месяца не прошло – руководитель студии заговорил о явном его таланте. Но ему уже не хотелось славы. Он отправился на городской «арбат» и, заикаясь от волнения, спросил, не возьмутся ли продавать его картины? Ответили: почему бы и нет?
Так он превратился в художника-кустаря. Запершись в своей квартире, писал маслом пейзажи, аккуратно копируя открытки, и зарабатывал деньги, позволявшие выживать. В теплую погоду на том же «арбате» рисовал портреты желающих.
Год назад он похоронил обоих родителей и жил замкнуто. Еще на заводе его прозвали Сверчком. В грубоватой среде ремесленников от искусства эта кличка была как нельзя кстати. Он так всем и представлялся – Сверчок.
* * *
Наконец для Галчонка наступает последний день работы с Василием Степановичем. Получив указание, она звонит старику из универмага по телефону-автомату.
– Это я, Галя.
– Кто? – хрипло кричит старик. – Я вас плохо слышу.
– Галя это. Га-ля. А плохо слышно, потому что шумно. Я в магазине. Народ ходит, двери хлопают… Василий Степаныч, миленький. К вам сейчас мой знакомый подойдет. Я
| Помогли сайту Реклама Праздники |