большой огонь, которому была бы не страшна никакая сырость; но я ещё не умел этого делать…
Хотя топливо, надо признать, было совершенно сырым из-за почти постоянного мокрого снега, хотя и не очень сильного, но чувствительного…
Я мок под этим снегом, замерзал, страдал от отсутствия сна, чувствовал, что неимоверно устал, и был уже предельно вымотан всем этим…
Ситуация складывалась, действительно, критическая...
И вот здесь — было нечто исключительно важное и совершенно необычное, о чём я в своей «Исповеди перед инфарктом» не упомянул, но что отразилось и в моих стихах, и в других моих текстах…
Было уже темно. Снег шёл почти не переставая, хотя и не очень сильный. Вся одежда на мне была уже давно мокрой… Я ходил со своим большим топором (повторю: что украл с Марсова поля, с огороженного забором места, где выкапывали, из глубоченной ямы, немецкую авиабомбу) и, уже который час (да считай, что весь день), как одержимый, тупо рубил топливо для своего едва тлеющего кострища, для того, чтобы, всё-таки, постараться выжечь и приготовить себе место для моего зимнего жилья…
Насколько я был устал и вымотан, и с перевозбуждёнными нервами, свидетельствовали уже мои «глюки». И, ко всему, я не мог не думать о родителях, о том, как они сейчас сходят с ума из-за меня. Я жалел, что не оставил никакой записки…
…
И вот, в этой сгущающейся холодной ноябрьской темноте, под мелким снегом, под мою относительно ритмичную топорную работу, я стал как бы слышать в себе — какой-то ГОЛОС...
Голос этот был как бы и мой, и не мой… Это был какой-то очень сильный голос, сильный не внешним звучанием, а какой-то глубинной внутренней силой, голос, как бы уже, наверное, не молодого и очень сильного, властного, целеустремлённого и мужественного человека. В этом Голосе звучало какое-то вдохновение. И этот Голос как бы читал какие-то необычные стихи… Без рифмы, с каким-то длинным, неопределённым размером, но с чёткой внутренней ритмикой…
О чём повествовали эти стихи?..
Это было как бы и просто описание происходящего, как у индейцев, чукчей, саамов и других первобытных народов, и, в то же время, это описание организовывалось ритмически в нечто, напоминающее какую-то очень архаическую поэзию…
Я потом не раз думал, что это равно напоминало мне и «Калевалу», и «Песнь о Гайавате», и «Илиаду», и Бхагавадгиту, и гимны Ригведы…
Эти ритмические речения произносил как бы и я — и не я. Некто больший во мне — чем просто я… Здесь было нечто — транс-персональное и транс-субъективное…
Это был как бы какой-то эпос, описывающий и запечатлевающий то, что я делал, и что происходило со мной… И как бы устанавливающий какой-то внутренний алгоритм моего поведения не только для настоящего момента — но и на всю мою дальнейшую жизнь… Подспудно раскрывая в ней — в моей жизни, и во всём происходящем — какой-то до того скрытый Смысл, живущий в этом ритме, больше даже в самом ритме, чем в словах…
Здесь опять невольно вспоминаешь, что Логос — это не только Слово, но и Число, это и математика и грамматика одновременно, что особо раскрывается в поэзии и в музыке…
И в мистерии шаманских камланий, о чём я тогда, конечно, ещё не знал…
«Зов Полярной звезды» у народов Севера — это тоже об этом…
Стихи эти были странными и красивыми. И какими-то величественными и спокойными… И я тогда, помню, не оценивал их как слуховую галлюцинацию, хотя и отмечал для себя, что это всё — из-за моего крайнего физического, нервного и умственного переутомления и всей экстремальности моей ситуации…
Конечно, наши психиатры могут оценить этот феномен по-своему. Но, всё-таки, это были стихи (хотя один психиатр и говорил мне, что «нормальные люди стихов не пишут»). И по-своему красивые… И полные какого-то красивого и загадочного смысла…
Уже много-много лет спустя мне пришлось читать многочисленные описания, у разных антропологов и путешественников, «шаманской болезни» и прочего шаманского опыта, и я мог увидеть, насколько этот мой личный необыкновенный опыт, пережитый мною тогда, был поразительно похож на то первобытное шаманское, что было описано исследователями многократно...
Гениальнейшее стихотворение «Пророк» нашего А.С.Пушкина — это всё об этом… Кстати, это писалось им под влиянием «Книги пророка Исайи»…
Я действительно тогда получил немалую «шаманскую инициацию». Но осмыслить и оценить это смог только гораздо, гораздо позже…
И мне ещё продолжать осмысливать всё это — надо очень долго…
Был ещё один маленький, хитрый и лукавый момент в этом деле, о котором, всё-таки, надо упомянуть…
Я всегда в детстве, летом, в лесу, ел сырые сыроежки. Вот и сейчас, во время моего побега, ходя по лесу, ещё до большого снега, я не один раз встречал ещё здоровенькие и крепенькие маленькие сыроежки, уже начинающие чуть подмерзать и чуть хрустеть на зубах, и с небольшим аккуратным снежком на своих шляпках. И я с удовольствием, и с благодарностью Природе, ими закусывал… И кто знает, какой особенный грибочек мог я отведать среди этих сыроежек…
Хотя — дело, конечно, не в грибочках…
…
Было уже где-то очень темно, когда я, совершенно замёрзнув, промокнув и выбившись из сил, в едва вменяемом состоянии, понял, что площадку для шалаша мне не выжечь, нормального огня не развести, и никакого шалаша на зиму мне не построить…
Вернулся, едва живой, и с перекошенными мозгами, к своему единственному, подлинно убогому, убежищу… К своей жалкой моторной будке…
Убежищу юного (и ещё такого глупого!..) беглеца… Да, такого глупого…
Кажется, я уже понимал тогда, что на этот раз — я проиграл…
И сколько же глупостей я допустил!.. Боже мой!..
Но — видит Бог и вся Вселенная — этот мой поиск Свободы не был напрасным!..
И мой, такой смешной и глупый, детский, «индейский» побег — заключал в себе побеги из всех Освенцимов и ГУЛАГов!.. Из всех тюрем, созданных человечеством — на его пути к Свободе!..
Путь к Свободе — лежит только через тюрьму!..
Через полностью понятую тюрьму…
Когда все замки и решётки, все самые непроницаемые и непробиваемые стены — растворяются в ничто одной лишь силой пробудившейся мысли…
…
После 2-го (и последнего) моего ночлега в моей моторной будке, когда я опять не смог нормально развести там огонь, и даже уже раньше, я понял, что мой 1-й побег — не состоялся, и мне придётся возвращаться домой, чтобы просто не погибнуть…
Оставалось дождаться рассвета, позавтракать — и в обратный путь…
Помню, что на ужин и на завтрак я открыл ещё одну баночку рыбных консервов. Это были «Тефтели в томатном соусе». Там оказались две рыбные котлетки. Одну я съел «на ужин», вторую оставил «на завтрак», поставив баночку на приступок под низкую крышу из рубероида. Ел ещё мелкие самодельные сухарики, ржаные и пшеничные (они у меня были в маленьком синем полотняном мешочке — надолго ли мне хватило бы этого мешочка?). Больше, кажется, ничего…
За все эти трое суток, или около того, я так и не смог ничего себе сварить и поесть чего-нибудь горячего… Была шоколадка — её я хранил как НЗ. Была ещё маленькая плоская баночка какой-то рыбы в горчичном соусе — её я тоже носил в правом кармане своей гимнастёрки на крайний случай…
Стало рассветать… Свою последнюю холодную рыбную котлетку в томате я съел с аппетитом и с благодарностью Судьбе. Пора было выходить…
Я снял со своей головы тренировочные штаны, снял свою страшную и стрёмную гимнастёрку, оставшись лишь в двух тонких свитерах, засунул в рюкзак свой топор, котелок, ещё что-то…
Вышел в очень хмурый, очень серый, холодный и снежный рассвет…
…
Как я вернулся на станцию в Дибуны — у меня в старой «Исповеди» описано… Но есть ещё некоторые детали…
Опишу сейчас один очень важный момент…
Снег шёл обильный, густой, крупными белыми хлопьями… Завывал метелью ветер, а шёл я почти всё время по открытым пространствам…
Дошёл до хорошо знакомого, но сейчас трудно узнаваемого, поворота с танкодрома, с «запретной зоны». Повернул налево, на свою «Большую тундру». Мою тропинку под уже толстым снегом было не различить, узкую и мелкую мелиоративную канавку, как ориентир, тоже засыпало снегом до неразличимости… Но идти теперь надо было прямо на юг… И как начало темнеть — стали видны крайние огни посёлка…
Чувствовал я себя на последнем пределе своих сил. Ботинки, и все ноги, были абсолютно мокрыми, рыхлого снега было местами уже больше, чем по колено… Несколько раз я падал с рюкзаком в уже довольно глубокие снежные ямы, и потом с большим трудом снова вставал…
Помню, что уже громко стонал, и когда шёл, и когда падал, пока шёл это своё последнее поприще… Но страха не было абсолютно никакого. Была абсолютная уверенность, что я выберусь. И что моя главная борьба за Свободу — ещё впереди!..
И помню (это важно!), что была мысль: дойду до станции, или хоть до ближайшего человеческого жилья, и попрошу у людей «Скорую помощь»… И потом — тёплая, чистая и мягкая больничная койка; и я надолго, и совершенно, отрубаюсь на ней в блаженстве, под чуткой заботой добрых, внимательных и знающих врачей в белых халатах…
Здесь важно то, что отношение к советской медицине, воспитанное, конечно, в огромной степени, на советских фильмах, у меня было тогда как к чему-то абсолютно спасительному и священному…
И это отношение к советской медицине было лишь частью моего отношения ко всему советскому, ко всему Советскому Строю и ко всей Советской Власти в целом, не смотря на всё моё критическое к ним отношение…
Впрочем, к тому времени я уже успел побывать в двух детских больницах, где мне лечили мою печень, и отношение там к детям было самое доброе и чуткое…
И как я верил тогда в эту доброту и чуткость!..
Вот сбежал я из этого нехорошего «мира взрослых» — но ведь должны же где-то и как-то быть и «хорошие взрослые»!..
Хорошие взрослые, добрые взрослые… Если бы знали эти взрослые, как дети нуждаются — в этих добрых взрослых!..
Я верил в «хороших взрослых»! И верил, что в этой ситуации — когда я чувствовал себя на грани жизни и смерти — они мне помогут!..
…
Помню, что когда я, почти буквально, едва дополз до первого освещённого домика посёлка, до этих живительно светящихся двух маленьких окошек под низкой косою крышей, у меня было огромнейшее желание постучать в дверь этого домика и просто попросить «Скорую помощь»… Но постеснялся, не решился, пошёл по улице посёлка дальше, в сторону станции…
Так я и шёл по этой тёмной, заснеженной улице посёлка, от домика к домику, с горящими светлыми окнами, думая, что вот в этот постучусь, или вот в этот… Но всё не решался…
Решил, всё-таки, как-нибудь дойти до станции: там должны быть какие-то дежурные, государственные люди, и они должны мне помочь…
Так я и дошёл до станции Дибуны…
А было уже совершенно темно…
Поднялся на платформу, к тогдашнему небольшому деревянному зданию станции… Вижу — явно служебная дверь. Хотел зайти…
Но вижу, что на ней — строгая табличка с грозной надписью:
«Посторонним вход запрещён»…
Ах, кто бы знал, какую робость внушала советскому человеку эта надпись!.. Вплоть до оцепенения!..
И я заробел, чтобы так сразу в эту дверь постучаться… Зашёл
| Помогли сайту Реклама Праздники |