«Читал» сложнейшую книгу тайгипятнадцать человек. Спасло и сохранило мучеников Божье провидение. Они родили Михаила, Бориса и двоих близнецов Павла и Петра. Моя сестра Таисия вышла замуж за Павла, у них две дочери и сын, есть внуки. Занимаясь пчеловодством и будучи глубоко религиозным человеком, Михаил Дмитриевич дожил до преклонных лет[4].)
.В июле 1923 года на кардоникских косогорах цвело-полыхало оранжевое пламя подсолнухов. И в эту благостную пору арестовали Якова Нагубного. На тачанке его препроводили в Баталпашинскую, в каменную тюрьму над отвесной кручей. Продержав без еды трое суток в одиночной камере, хорунжего расстреляли. Жена Якова Демьяновича (сестра моей бабушки) в этот день в саду развешивала бельё и услышала чей-то голос из-за плетня: «Настя, выручай мужа! Отвези в Пашинку миллион, Яшку спасут!» Одной рукой прижимая к груди младенца-сына, Настя обернулась — и упала, сражённая в висок пулей. Кто стрелял — не выяснено [5].
Можно представить себе состояние Григория Федосеева, когда начались аресты, ссылки, бессудные расстрелы казаков. Какие доводы мог он привести в своё оправдание? Не все же поверили, что он, как и другие казаки, стал жертвой подлого обмана. Чужая вина камнем легла на душу. Родная станица и Аксаут стали ему чужими, весь окружающий мир — враждебным. И он ушёл из Кардоникской, без всякой надежды, что когда-то земляки узнают правду... Позже Федосеев признается двоюродному брату Никифору Филипповичу Шведову: «Тогда я почувствовал себя лишним на земле, хотел застрелиться. Но пистолет дал осечку. И я понял, что надо жить, теперь не для себя, а ради других».
XIX.
Не однажды навещал я в Кардоникской Никифора Филипповича, его жену Дарью Михайловну и дочь Марию. В семидесятые годы Никифор Филиппович был ещё крепенький ясноглазый мужчина с пышными усами и серым чубом. Мать у него, по мужу Секлетина, из нашего рода, а Дарья Михайловна из богатого и знатного рода Гордиенко. Одна из моих тёток со стороны отца, Наталья Ивановна, была замужем за Матвеем Гордиенко. У нас, казаков, родни было пруд пруди, не успеешь шагу ступить — обязательно наткнёшься на родственника. Рассеялись, избыли.
Дом у Шведовых был крепкий, с голубыми ставнями, крытый оцинкованной жестью. Отдельно стояла кухня с окнами во двор и на улицу. Утки и гуси расхаживали по траве у забора; поросята визжали в дощатом закуте, и пёс Шарик, чёрный, как уголь, пристально глядел на меня, размышляя, кого это нелегкая занесла к ним. Шведовы всегда, при любых передрягах, славились хозяйской основательностью.
Как-то я заглянул к ним в надежде хоть что-то узнать о тетради Федосеева. Никифор Филиппович крестился и божился: говорил же, ничего не знает, в чьи она руки попала и куда делась. Сгинула! Повязанная пуховой шалью, Дарья Михайловна накрывала стол, прислушивалась к разговору.
— Рази у нас хозяйство! — отводя разговор о тетради, пожаловался Никифор Филиппович. — Не дом, а халупа. Вот у моего отца, у Филиппа Васильевича, было хозяйство! Поместье на загляденье: два дома и амбары под жестью. Одной рогатой скотины держали больше сотни, да овец «шпанки» тысячу голов, да упряжных лошадей шесть пар, да выездных четыре зверя-жеребца... Мы с Гришкой скакали на них наперегонки. Боже ты мой!.. Родители держали быков, и большой пчельник, и цесарок с павлинами. Была у нас молотилка «макормик». А гусей-уток тучи! В глазах рябило. Главное хозяйство держали на Кардонике, у хутора Мирона Тоцкого, где сейчас карачаевский аул... И всё добро у нас отобрали, отписали в колхоз, растранжирили. Эх, революция! — вздохнул Никифор Филиппович, и глаза его заволокло слезой. — Всё супротив человека. Ни себе гам, ни другому не дам. Какой был добрый казак Михаил Андреевич Гордиенко, батько Дарьи Михайловны! Запорожец, из старинного рода. Пропал! Таких казаков уже нету...
Слушая мужа, Дарья Михайловна сторожко озиралась по сторонам: нет ли поблизости чужих? Перекрестившись, разлила по стаканам араку из графина: мужу и мне до половины, себе плеснула на донышко с напёрсток — из уважения к родственнику.
«И чего ей бояться?» — про себя недоумевал я. Никифор Филиппович — колхозник заслуженный. В Отечественную воевал под Смоленском, был ранен; излечившись, снова попал на фронт, в кавалерию. Домой пришёл с наградами. В колхозе занимал небольшие, но всё же руководящие должности: завхоз, бригадир, учетчик. Будучи подпаском, я ему, завхозу, сдавал по накладной овечьи шкуры. Никифор Филиппович все их просмотрел на свет и на каждой чернильное тавро припечатал. Хозяин!.. Старухи шептались, что он, хитрец, в Гражданскую отсиделся в погребе, шутя называли его «подвальным казаком».
Никифор Филиппович на это не обижался и с удовольствием разъяснил мне свою житейскую философию:
— Я живу-поживаю, а те, кто слухал чужаков, разных агитаторов в кожухах, давно в могиле. И, скажи ты, за что бились? За вихри враждебные?.. Всех чужаки обманули: и Кирея Орлова, и Серёгу Половину, и нашего Гришку. Мы с ним были больше, чем братья. Что ты, не разлей вода! По буграм, по дерезе шастали, к девчатам ходили зоревать. Были золотые деньки, да сплыли. Он правильно сделал, что убёг отседа. А то б с ним расквитались. А Половина, как сыч, сидить в землянке. — Никифор Филиппович умолк и, свесив голову, прикрыл глаза густыми бровями. Задумался о чем-то, ушел в себя. Отряхнулся от забытья, напоследок присоветовал: — А ты сходи к Половине, попытай: може, он что вызнал про тетрадь. Дюже ушлый был! Турсучил наших.
Заинтриговал меня Никифор Филиппович, и в тот же день я пошёл к Сергею Зиновеевичу. Жил он со своей Половинихой на улице Набережной, неподалёку от моих родителей. Подслеповатая хатка с глиняным полом, железная кровать с продавленной панцирной сеткой. Под горбатым потолком оголённая электрическая лампочка, в красном углу икона Божьей матери и лампадка, заправленная постным маслом. Надеялся Сергей Зиновеевич задобрить несметным богатством всё человечество, а самому досок на пол недостало. Умел он горячо, складно агитировать народ за вступление в коммунию, но теперь златоуст ревкома, кажется, впервые задумался о себе и своей душе. Усомнился в правильности прошлой жизни и, наверное, жалел о том, что требовал от других невозможное, беззаконное и ничего хорошего не сделал даже для супруги Натальи. Так и проходила, затурканная, в одной юбке, не видя белого света. Как ни странно, Федосеева он не помнил или не хотел помнить.
— А Гришку Гузанкина? — допытывался я.
— Навроде был какой-то Гузанок, да он утёк. Больше ничего о нем не было слышно. Я на площадь редко ходю. Утешаюсь молитвами... — признался мне Сергей Зиновеевич, впиваясь влажным взором в слюдяное оконце и поправляя за оттопыренными ушами дужки роговых очков. — Читаю псалмы Давида и плачу-рыдаю.
Во дворе на проволоке рядком с желтыми рейтузами мотались его выстиранные серые подштанники, словно подвешенные вяленые караси. Не верилось, что этот лысый безобидный старичок был подручным
Нигробова, грозой кулаков и «подкулачников» и что в тридцатые годы поручали ему, как отметил дотошный летописец Таланов, «исключительной важности государственное дело». С помощью Москвы он остуживал раздор, возникший между соседними колхозами — черкесским и казачьим. По этому поводу в Кремле его учтиво принимал всесоюзный староста М. И. Калинин. В письме ко мне Фёдор Алексеевич прямо-таки умилялся: «Наш предусмотрительный, разумный делегат возьми и подари Михаилу Ивановичу оклуночек сушёных дуль. Калинин размочил пару штук в кипятке, попробовал на вкус и похвалил: “А кардоникские груши-то сладкие!” Славно они потолковали — Михаил Иванович и Сергей Зиновеевич! Посидели, попили чайку, — с упоением писал Фёдор Алексеевич. — Половинин выступил по радио с увещательным словом. Его голос из Москвы натурально звучал из колоколов-репродукторов, развешанных на столбах в ауле Жако и в станице. “Чего нам делить, — проникновенно говорил Сергей Зиновеевич. — У нас, советских, один огромный огород — вся страна. Собирайте с общего огорода общие овощи, вкушайте и наслаждайтесь!” Люди слушали и озирались: “А где Половина?” — и не видели его живого. Это дало повод заподозрить Сергея Зиновеевича в шашнях с нечистой силой. Представьте, до чего же тёмными были наши старушки! А сейчас? Одна сплошная электрификация и грамотность», — внушительно, с идейной непреклонностью завершал письмо мой давний собеседник.
XX.
Бегство Федосеева из станицы положило начало его одиноким скитаниям. За перевалами, по ту сторону ледников — в Абхазии и Грузии, затем в Муганской степи Азербайджана и в горах Армении ходил он в учениках с геологами. После учёбы в политехническом институте освоил специальность изыскателя и подался дальше. След его надолго затерялся на востоке страны — в Саянах. Казалось, он вычеркнул из памяти, как страшный сон, как наваждение, события Гражданской войны. Старался не вспоминать ни друзей, ни врагов.
Борьбе с себе подобными Федосеев предпочел преодоление трудностей среди природных стихий, социальному безумию — накопление знаний, профессиональное и духовное самоусовершенствование. В то время как его соратники-земляки продолжали выискивать «врагов народа» и «затаившихся кулаков-белогвардейцев», начальник геодезических и топографических партий Федосеев открывал неизведанные места, залежи полезных ископаемых. Саянские хребты и перевалы, горные реки напоминали ему о покинутой родине, о «злобном» и ласковом Аксауте — реке детства, извечно бегущей от ледника к Малому Зеленчуку. Здесь, в общении с природой, он находил избавление от людских страстей и ненависти. На лоне природы лечил душу, внимал заповедной тишине:
«На востоке, сквозь синеву угасающего дня, виднелись гряды остроконечных гольцов, изрезанных тенями уступов и скал. Справа, слева — всюду горы, седловины, пропасти, и, кажется, нет им ни конца, ни края, как и лесу, чёрной лентой опоясывающему эти горы. Но поразила нас здесь не панорама, не море россыпей, а тишина. Мы были окружены таким нерушимым безмолвием, будто всё вымерло и никогда не жило. Разве только подземные толчки, свидетели давних землетрясений на Саяне, да обвалы, изменяющие внешние формы скал, изредка нарушают тишину, да в осеннюю пору на оголённых вершинах, угрожая сопернику, хрипло прокричит сохатый».
Прислушиваясь к извечной тишине, к языку ветра, птиц и зверей, Григорий Анисимович наряду с полевыми записями вёл дневник, куда заносил личные наблюдения, ставшие основой почти всех его произведений. Повествование в них обычно ведётся от лица автора, присутствующего на втором плане, а на первом действуют реальные персонажи — его спутники и друзья: проводник эвенк Улукиткан, изыскатели Кирилл Лебедев, Трофим Пугачёв, Василий Мищенко, Александр Пресняков и многие другие. Все они — первопроходцы. Работают там, где ещё не ступала нога человека и, естественно, часто рискуют жизнью. В основном это люди с изломанной судьбой: беспризорники, бывшие заключенные, одинокие мужчины и женщины, не нашедшие счастья там, где родились, и обречённые искать его в дикой тайге, во мшистых, вязких болотах, в горах, среди угрюмых скал.
На эту особенность творчества Григория Федосеева совершенно не обратила и
|