- Юрочка! Пироги лежат на блюдце в духовке, ещё тёпленькие… - донёсся из зальной комнаты увядающий голос, и тут же его перекрыл своим колокольчиковым звоном весёлый мультфильм.
Макаровна частенько над этими мультиками пускает сентиментальные слёзы, и Янко прощает ей все эти напевы, разливы, сопливы. Он даже утирает её мокрые глаза розовым плюшевым платочком – в душе, конечно, молодо потешаясь над таким недержанием чувств. Ему несподручно проявлять на виду свою мужицкую слабость. – Мы с тобой, Юрбан, настоящие монтажники, - учит он меня повсеместно, - и должны преодолевать любые беды великими подвига… -
- Что ты там копаешься?.. Неси чай с пирожками! -
Извините, братцы; я тут задумался о своём, а Янка уже в нетерпеньи из зала орёт.
Иду-иду: на подносе горкой лежат сдобные печенья, тут же стоят до краёв три зелёные чашки, и блюдце под сахаром.
- Принёс? Наконец-то. – Фонбарон, вальяжно разложенный ленью на мягком кресле, покачал босой ногой, и уставил на меня её большой палец с нестриженым ногтем. – Вас с Серафимкой только за смертью посылать – о чём вы всё время мечтаете?
- Глупый ты, потому что слишком красивый да рыжий.
- Как это, Юрочка? – по-бабьи удивилась Макаровна, воспринимая красоту за искупление всех прочих грехов, и даже легкомысленной ветрености.
Я насмешливо остановился над ней, маленькой и влюблённой. Она опять смотрела не на меня, ждя ответа - а на тот рыжий чуб, как будто в его завитушках сокрылась настоящая истина.
- Да просто. Янко очень суетится по глупости, спеша всюду попользоваться своей красотой, и в погоне за удовольствиями забывает про вечные душевные радости.
- Неужель это правда, Яночка? – обиженно вскрикнула в старушке обманутая женщина, которая безмятежно надеялась на взаимность от уличного донжуана.
Фонбарон тут же вскочил на ноги, и бросился с объятиями к своей королевне, целуя её в бледноватые щёки:
- Брешет, миленькая! Из зависти наговаривает, - а за его широкой спиной моему длинному носу грозился угрюмый кулак. – Я только тебя обожаю, - и чтобы быть до конца искренним, добавил: - и твои пирожки.
Так они доо-олго стояли, сплетясь ветвями и кронами – высокий крепкий ясень рядом с дородной маленькой ивой. Со стены, с потемневшего семейного портрета, на них смотрел желтоватый красноармейский муж, держащийся за длинную саблю – и будя мог он воскреснуть, то обязательно б спрыгнул на пол, в порыве ревнивого гнева крича – за Родину! за Сталина!
А я в это время поедал пироги с яблочным повидлом, которые были приготовлены хозяйкой для дорогова дружка. Живот мой урчал от удовольствия; хотя со сливами, конечно, было б вкуснее. И когда влюблённые наконец-то оторвались от нежности, на подносе осталась только чашка с Янкиным сахарным сиропом.
Едва пригубив из неё, он с возмущением сплюнул:
- Гад ты, Юрбан.
А Макаровна довольно хихикнула: - ну и хорошо, ну и к аппетиту. Яночка, принеси нам ещё.
Янко добрым оборотнем поглядел на меня; улыбнувшись, покачал головой; и сунув босые ноги в мелковатые тапки, ушёл на кухню.
- Что это так тихо шуршит?
Я прислушался ко вкрадчивому шороху на чердаке, похожему на беготню мышиных семейств, готовящих к скорой свадьбе жениха и невесту. Криков – горько! – ещё пока не было слышно, но посудка уже погрякивала, и стрекотали швейные машинки на оборках кружевных платьев и лацканах строгих костюмов.
- Да как же ты позабыл, Юрочка, словно в первый раз по дождю пришёл! Это же дождик, - воскликнула Макаровна, поднося чашку со свечкой к столу. – Глянь, как потемнели небеса и на улице, и в нашей хате. – Она достала из шкафа большущий коробок сувенирных спичек, которыми всегда поджигала лампаду возле икон; и пару раз чиркнув, запалила тускловатый свет, в котором резче, и по-колдовски уютнее проявилась темнота по углам.
- Вы любите дождь?
Конечно, она должна его любить. Я даже знаю, за что – и какими словами она мне ответит.
- Обозззжаю, - мягко сказала Макаровна, сидя на высоком креслице, болтая ножками в войлочных тапках, и мягенько гладя кошку по мягкой шёрстке. Мне представилось, будто бы она королева, по недомыслию впавшая в детство и за это изгнанная из дворца – а мы для неё три вернейших пажа, в одного из которых она даже чуточку влюблена.
- А за что?
Старушка снова скользнула с креслица; подошла к сумрачному маленькому окну. – Может ты думаешь, Юрочка, что в ненастье моя хата похожа на склеп? – но это схорон, как тёплая норка у зайца; я долго слушаю дождь, пока он идёт, а потом надеваю калоши, хоть ночью, и выхожу в огород иль на улицу – и нюхаю, нюхаю, словно мир при мне зарождается.
Я рассмеялся, немного юродствуя над собой:
- А мы-то, дурни, решили вашу старую солому на новый шифер сменить. И ещё думали, будто сделаем доброе дело, если крыша красивее станет.
- Да что вы! – Она замахала руками и поспешила ко мне, словно бы намереваясь выбить из меня не только кровельные инструменты, но и всякие дурные мысли. – Даже забудьте, чтоб и на исповеди не вспомнить. А лучше, - тут она понизила свой голосок до совсем невменяемого, и я сам, привстав с кресла, потянулся ухом к её губам; - лучше проверьте, кто это у меня скребётся да воет в трубе по ночам, особенно в полнолуние.
- Вы серьёзно? или смеётесь над мной?
- да какой же тут смех, Юрка, коль я спать не могу: так и чудится, что сейчас он отодвинет заслонку печи, да и выползет весь.
- Кто?
- ну откуда ж мне знать? – просто чёрный, рогатый, с хвостом да копытами.
Тут в сенцах топотом, хохотом, радостью и прочими восторгами, обрисовались молодые дружеские голоса - и Янко за руку втянул в залу высокого застенчивого юношу, стыдливо поедавшего здоровый кусок пирога с капустой.
- Ой, Серафимушка, - сразу запричитала Макаровна, хватаясь за какие-то ненужные посудки, вазоны, графины, - как же это я забыла про твою любимую тыквенную кашку!
Серафим не глядя, и даже будто бы не замечая меня, бухнулся в кресло на мои колени; и мы с ним забарахтались, подпуская друг другу тычки:
- Ты бы вместе с кашкой и соску себе попросил, детский сад.
– Зато я натрудился и налетался, охраняя посёлок, пока ты тут животик себе набивал.
Завидно сказать – но этот жердяй умеет летать. Становится на цыпки звенящей струной – и возносится в небо. Я как-то раз тоже попробовал вознестись, предварительно заправившись в желудочный бак бутылочкой самогона; а потом неделю лежал с побитыми рёбрами. У нас ещё многие мужики так же пробовали, считая что бог всем поровну дал; но всё с тем же успехом.
Наконец-то Серафим утрамбовал меня в кресле - и встал. Чеканя шаг бледными лапами, он подошёл к Макаровне; сказал – здравствуйте, бабушка; прищёлкнул пятками, склонился низко, и поцеловал ей ручку. Но она ничуть не смутилась, а тут же пометила его поцелуем в лоб.
Мы с Янкой немного опешили поначалу; но потом, быстренько разопешиваясь, с восторгом зааплодировали браво.
Отчего-то почему-то вдруг захотелось танцевать.
Похожие на голенастых аистов, мы втроём закружились возле нашей толстенькой белой куропатки, призывно и брачно машущей своими слабыми крыльями и берёзовой палкой.
Особенно на аиста был похож Серафим: он ещё не окреп с юности, пока что угловат и дровянист, и руки-ноги его словно сучья зелёного дубка. Боясь попасть под его длинные ветки, куропаточка жалась к кудрявому золотому ясеню, к тем ясным голубым глазам – которые обещали ей сладкие чертоги с объятиями Янки. А у меня в душе расцвёл раскидистый каштан с его ажурными листьями и коричневыми плодами: я хороводил вокруг, маша во все стороны руками, словно бы осыпая всех семенами своего урожайного счастья.
Наши тени вертелись на тёмно-оранжевых стенках, освещённых одной единственной толстой свечой; и вся эта колдовская фантасмагория напоминала танец-заклятье из мультфильма про восточного калифа, который захотел познать тайный мир животных и сам обратился в голенастого аиста. Его секретным паролем было слово мутабор – а нашим сезамом стал долгий сентябрьский дождь, и когда он закончится, хоть даже заполночь, хозяйка возьмёт нас всех вместе за руки, и поведёт нюхать в природу, под зарождение мира.
Следующим вечером всё так и случилось. Повели меня два дурня на чёртову плаху, как будто с похмелья. И сквозь призрачный туман неведения я грустно поглядываю на Янку.
Он идёт среди нас под фонарями жёлтого света, пожирая меня правым горячечным глазом - а Серафимку левым, слегка подтикивающим от нервного напряжения. Нет, Янка не высоковольтный электрик, и даже не возбуждённый заговорщик – а всего лишь трусоватая мокрица в натянутом на голову чёрном капюшоне.
Мне хочется так думать, потому что сам я сейчас несмел, и в моих штанах холодно сквозит подмерзающий ветерок ранней осени. Только Серафим улыбается во все обезьяньи зубы как великовозрастный недоросль: ему радостно, что мы снова вместе и опять придумали весёлую шутку.
Но не дай бог таких шуточек – беса ловить.
Я вчера после гулянки у старой Макаровны не смолчал о её просьбе, и в эйфории сладких пирожков с танцами всё разболтал своим товарищам - про чёрта в печной трубе.
Я думал, что посмеются: ведь маразм же, ведь не поймать нам его. А они дурачки загорелись, да как – бравурно, отважно, бездумно - словно малолетние пацанята. Даже поразмыслить не дали: схватили старуху подмышки, её одеялки в охапку, и отвели через весь посёлок как будто под конвоем - ночевать на Янкину холостяцкую квартиру.
- Янко, ну зачем же так срочно? – тихо спрашиваю я, пряча глаза.
- Затем, что сегодня наступает полнолуние. И именно в эти суетные ночи Серафимка его уже видел. – Широк Янкин шаг, по-рыцарски крепок и железом звенит.
[justify] - Это правда, -