Через пару минут громкий мужицкий хохот сотряс комнату: - Хахаха! Хохохо! Сделаем дамочку!.. – и свечка погасла.
Поздним утром эта дамочка сидела на краешке кресла, смакуя яблочный пирожок – мы ведь её, бедняжку, с вечера не кормили. Прихлёбывая тёплый компот, она смотрела на дверь – нас ожидала.
И мы не замедлили.
Первым вошёл горделиво осанистый Янко, бряцая шпорами, светясь эполетами – на его кудрявой голове браво сидела крашеная треуголка из прошлогодней газеты. В руках, как на подносе, он держал деревянную саблю, вырезанную из сухого штакетника.
Следом за ним, сойдясь плечами, протопали мы с Серафимом: у меня точно так же на руках оголённый топор с наточенным лезвием, а Серафимка как ребёнка в пелёнках убаюкивал дрожащее тельце.
- Что это с вами? – удивилась старушка. – Али поросёнка резать собрались?
Тут-то Янко ей и выдал, вылупив очи как вурдалак:
- Мы поймали твоего прохиндея, асмодея из ада! Это он подбрасывал дровишки под котлы невиновным душам, он совращал целомудрие и чистоту своими бесовскими соблазнами, подговаривал святую простоту к человекоубийству – и он же ворочался в дымоходной трубе, не давая тебе, милая, сладко уснуть. Повинен к смерти!
При этих словах Серафим неловко распотрошил запутавшуюся кацавейку, и из её шерстяной утробы захныканно вывалился чертёнок, пуляя во все стороны своими теперь уже боязливыми глазками.
Старушка тут же ошалело провалилась в кресло, вереща на всю хату: - Убериии-ите его! Я боюууу-усь!
- Ну что же! – отчётливым голосом народного управителя эшафота воскликнул непреклонный Янко: - Приговаривается к смертной казни через отрубание головы на плахе! Так пожелала обвинительница!
- Как?! – тут же выглянула из кресла старушка, словно птенчик из скорлупы. – Вы его хотите убить?
- Иначе нельзя, - грозно произнёс Серафим. – Потому что ни один из нас не готов его простить и оправдать.
При таких словах когда-то великодушного, милосердного Серафимки, старушка точно убедилась в наших намерениях; и запричитала: - Да где ж вы его рубить-то надумали?
- Во дворе, там же где кур. А голову в ведёрко с помоями, - сказал Янко; и сразу отвернулся, пряча весёлую улыбу.
- Зря. Из него б неплохой холодец получился, - ляпнул я, не подумав.
Тут уже мы втроём не сдержались, заржали в голос как жеребцы. За нами начала подхихикивать и Макаровна: пока ещё невдомёк, но уже подбираясь к тайной и благодушной истине смеха. А потом уже и чертёнок весело утирал слёзы, за то что минуту назад всерьёз попрощался с жизнью.
Серафим подмигнул нам, и стал жалостливо рассказывать о горькой судьбе всех униженных да оскорблённых, которых вытолкал из себя тот грубый свет, и не принимает этот, жестокий:
- Прими его, милая, - умоляли мы старушку коленопреклонённо, протягивая ей на выбор деревянную саблю, острый топор, и слюнявую, от страха размякшую тушку.
- благослови меня, бабушка, - хитрый чертёнок глядел ей в глазёнки пронизывающими очами голодной и холодной безысходности.
Вздохнула Макаровна; шмыгнула носом в розовый плюшевый платок, и сдалась:
- Ладно. Живи до совершеннолетия, мультик, пока тебе паспорт не вручат. Но только гостей не води! – Она грозно помахала пальцем.
И Мультик покорно склонил перед ней свои рожки.
Можно, конечно, не поверить – сказав, будто так не бывает, и будто бы страх человека при встрече с каким-нибудь ужасом, особенно дьявольским, пересиливает в сердце все благосклонные чувства, вроде щедрости и великодушия - оставляя душе только злобу и ненависть, вкупе с трусостью.
Но это неправда – потому что если сам этот ужас оказывается совсем маленьким, и даже удручённым своей собственной мелочью по сравнению с миром, с его небоязливым человеком - то тогда обязательно нужно этому крохотному ужасу помочь, и не уничтожив высокомерным презрением, придать ему силы для праведной жизни.
Знаете – иногда так случается во всеобщей житейской толпе при одуряющей казни отпетого вора, растлителя и душегуба. До сего дня, до этого палаческого мгновения он был мощен, ужасен - и весь город боялся ходить ночью по улицам, тихо дрожа за своими окошками в ожиданьи ножа, топора да кастета. А теперь он валяется мокрой тряпкой у плахи, об которую все уже вытерли ноги – и тем воодушевясь, в каждую душу тихонько вползает двуликая жалость, коя многажды раздувается от своей гордости, чутко осязав трусливое унижение ужаса.
Вот так же случилось и с нами.
Только та жалость, двуликая гордая, воспряла в моём и в Янкином сердце – а душу Серафимки захватило благое войско истинного милосердия. Потому что у него, как у всякого мужика с сердцем мальчишки, никогда не было подавляющего страха внутри. Его мир, его свет, и то что попы называют богом и дьяволом, всегда есть и будут прекрасны. Он и смерти не боится, испытывая неподдельный восторг перед возможностью познания истины.
В то время как мы с Янкой трусим, сомневаемся, боясь настоящую правду о жизни и смерти узнать: потому что если она иная, чем мы себе напридумали, то это сломит наши взрослые глупые слабенькие рассудки - я стану белой былинкой одуванчика, а Янка сухой плетью берёзы. И мы будем стоять в каком-нибудь глиняном вазоне с трещинами на боках, где воды на донышке – в старом домишке с красной трубой на соломенной крыше.
В тот старом домишке, где живёт-доживает согбенная тёмная старушка в узорном чепчике. По его комнатам витает стойкий запах опрелости. Пахнет так, словно в маленькой норке после зимней мороки отмякла от долгова полусна мокрая мышка, тоже в чепчике, который связала ей та самая добрая бабушка.
Ещё пахнет поздравительными открытками, что пожелтевши висят на серой стене, едва-едва приплюснутые к глиняной дранке ржавыми кнопками, слабыми ручками - это тихие преславные воспоминания о детях и внуках, коих последний раз здесь видели мыши аж десять лет назад. Но старушка им молится каждый день, подменив себе открытками икону, лампаду, алтарь.
В комнатке с бабушкиной постелью более всего подпахивает лекарствами: ей трудно вставать ночью туда-сюда, сонной размякшей, и поэтому она сразу кладёт подле себя на плюшевый пуфик все нужные ей таблетки-микстуры. Тут же на пуфике лежат древние очки с истёртыми стёклами; и выкроив себе тёплый маленький уголок, притулилась зеленоватая кошка, которая такой кажется из-за зелёного абажура на вензельной лампе.
В изножье старушкиной кроватки, которая по пышности одеялок похожа на детскую колыбель, на полу стоит небольшой сундучок - сундук, сундучище. У него так много обличных имён, потому что для здорового атлета он мал и невместен, а для бабушки давно уж громоздок, весом – со всем своим славным добром, что схоронено в нём.
А вот буфетная кухонька: с рукомойником и газовой плитой. Невысокий рукомойник похож на беленького шустрого писающего мальчика - а тяжёлая чугунная плита на сварливую тётку, которая приняла его сироту в свой дом на правах дальнего родства, и теперь то и дело торкает за всякие шалости. Дверка буфета плотно прикрыта; но оттуда всё равно ароматится вареньем и шоколадными конфетками – они ждут, наверное, праздничного чаепития в какой-нибудь день с именинами сердца, когда вдруг старушке самой захочется необъявленной радости, и она безо всякого повода примется печь пироги да ватрушки.
В дом с улицы тихонько вползает хозяйка-бабулька, едва-едва обтрёпывая короткие валенки от рыхлого снега. Кажется, будто черепашка семенит на двух лапах, кряхтя – ох-ох-ох – и поражаясь холодной погоде северных широт.
– ох, будет сегодня метель, хорошо хоть я ставни закрыла, - шепчет она, раскутывая себя от тяжёлого, но тёплого панциря шалей и шуб. – кыс-кыс, - и кошка бросается с пуфика в ножки старушке, чтобы приласкаться к пушистым валенкам и понюхать почти незнакомый ей снег. Мышка выглядывает из своей норки, не боясь, а даже с любопытством на эту долгожданную встречу; ей хорошо что хозяйка вернулась, что кошка ей рада. И вообще - здесь все если и не совсем по-людски любят, то точно дружат и берегут друг друга.
Через полчаса в домике гаснет свет; и из-под ставней, претёмных век, не пробиваются даже отблески ночной лампы.
Домик, старушка, мышка и кошка – и чёрненький чёртик на тёмной подстилке - уморенно засыпают то ли до завтрашнего утра, то ль до нескорой весны.