Поэтому ему кажется, что он не рождается и не умирает, но всегда живёт, то есть, сознает. Нет сознания собственной смерти, ибо сознание есть у смертного, но не у мёртвого. Нет сознания смерти, но есть сознание жизни. Сознание не просто есть, существует, оно живёт. И все же есть бессознательное. Бывает ли сознание в бессознательном состоянии? Бывает.
Может быть, и смерть есть безжизненное состояние жизни? Может быть. Жизнь кто-то выключает, а потом опять включает. Таково техническое понимание жизни и смерти. Каким же является их философское понимание? Как всегда, трудно ответить на этот вопрос, потому что философия - это большой труд на пределе человеческих возможностей. Никто не берётся за него за исключением того человека, который руководствуется в своей жизни религиозным принципом: "бог терпел и нам велел". В этом сказывается теологическая предпосылка метафизического занятия. Это абсолютная предпосылка философского мышления. Как говорит народ: "терпение и труд все перетрут". Труд - трут для мысли.
Тот, кто занят трудом, знает то, что трудно. Трудно вставать философскую ниву. Плугом здесь служит медитация. Как все гениальное, она просто в результате, но сложна, трудна в труде, на деле, в процессе выведения. Ещё труднее настроение, которое трудно поймать, уловить, навести (индуцировать). Тут не обойтись без воображения как продуктивной способности или интуиции, как уже проявления идеи, которая может найти на мыслителя, найти его готовым к ловли неуловимого, духа. Это и есть вдохновение, необходимой частью которого является готовность к мышлению или задумчивость.
Заставляет задуматься приближение смерти. Её приходит обостряет чувствительность к смыслу. Близость материальной смерти вынуждает обычного (физического, плотского) человека, а не только философского (метафизического), искать в исчезающей, мелеющей жизни смысл. Это, как сказал поэт, "философия на мелких местах". Поэтому недаром сказал уже философ, определяя философское дело, так: философия есть неспешно, медленное приготовление к смерти. Такое приготовление есть готовка загодя, запланированное мероприятие, приятие меры жизни, умерение её смертью в качестве примирения.
Необходимо примерить на себя смерть, чтобы её пережить, усвоить. В этом смысле философия есть своего рода "кафтан смерти", гроб или футляр, в который помещает мыслитель самого себя в мысли, философским образом. Он обладает себя смертью в мысли для того, чтобы пережить её ещё в жизни.
Мыслящий человек не может думать в смерти, но может думать о ней в жизни. Для чего? Для того, чтобы сделать смерть, похожей на жизнь. Но это может получиться, если и только если жизнь сделать похожей на смерть.
Конечно, проще всего, как советовал Спиной, думать не о смерти, но о самой жизни. Но концом то жизни, её пределом, определением является смерть. Разумеется, жизнь есть жизнь, а не смерть, но не жизнь есть в смерти, а смерть есть в жизни. Или её нет? Нет, она есть. Или тогда есть в смерти жизнь? Это сложный, трудный, философский вопрос. Спиной ушёл уклонился, как еврей, не только от ответа, но и от вопроса. Грек Платон и русский Толстой не ушли от ответа. Но к чему они пришли? К ничто, к смерти или к вечной жизни? Нет, не все суета. Суета суёт.
Но философия не есть суета, маета, доказанная, изложенная геометрическим образом. Она есть это, а не то. Понятное дело, от смерти плохо, но терпи и бейся, твори смысл, накануне смерти. Может и разродишься новой жизнью в свете прошлой жизни в наступающей тьме. Это и есть свет в конце тёмного туннеля. Иначе тебе придёт "конец" ещё при жизни в мысли. Этот поиск конца есть "езда в неведомое", как об этом слагал свои вирши Василий Кириллович Тредиаковский, занимаясь своей "таллемахидой" («Ездой в мир любви»). Ну, как тут обойтись без сократической иронии?! Никак. Может быть, и размышление о смерти ("memento mori") есть такого рода ироническое отношение к философскому, эротическому искусству? И в самом деле, почему не приподнять вдаль, наброшенное на саиское изваяние. Приподнял и, обманувшись в своих ожиданиях, увидел такое..., что лучше было бы не открывать ящик Пандоры. Вот оказывается на что намекала Пандора, отказываясь открывать свой ящик, а Кассандра будущее. Открой личико! Но там не лицо, а беда, безличие или того хуже, - безобразие, полный конец. Кому, что нравится, - одним конец, другим образ-ец.
Только не подумай, приличный читатель, что автор таким пошлым образом решил отделаться от тайны жизни, полагая, что жизни в любом случае приходит "писец". Мало записать, описать его в качестве смерти. Нужно еще извлечь из него искомый смысл. Вот тогда ты будешь молодец, который не испугался откровения конца. Да, смерть безобразна, она откровенна и порнографична и только у извращенцев, мазохистов она может вызвать удовольствие. Но ищи удовольствие не в смерти, а в том, как ты можешь поиметь её. Я имею смерть, а не она имеет меня. Конечно, она отымеет меня, но потом, уже после того, как я буду иметь её в виду. Это роковое влечение и есть то, что древние называли "amor fati". Одним словом, фатум, каюк, писец.
Известно, что влечёт героев, мужчин. Для них во всем виновата женщина. Но виновата не женщина, а её символ, как фантом, идиллия в их незрелом сознании. Нужно подрасти, стать совершеннолетним импотентом, чтобы преодолеть комплекс зависимости от матери, от материи. Таким совершеннолетним, полным уже не половых гормонов, а духа становится человек в старости, накануне смерти. Только дух, а не материя, способна преодолеть смерть. Материя живёт смертью живых, жертву ими. Дух же спасает, хранит души мертвых.
Так в чем же заключается смысл смерти? В прекращении акта зачатия жизни, в импотенции материи. Компенсацией такого рода потенции материальной жизни становится духовная потенция «вечного акта пахтания смысла с широким махом». Ну, что за махизм, гигантомахия.
Таким является утешение философией. Вот отгадка загадки Платона о том, почему философия есть медленное приготовление к смерти. Для такого приготовления необходимо запастись силами духа. Об этом предупреждают йоги и даосы, советую воздержание от телесных утех. О том же молчат монахи, старцы-исихасты.
Пенсия. Сначала отлучают, отключают от зарплаты, а потом от аппарата. Каждому свое: старику - смерть, молодым - наука. И на их улице будет праздник в свое время.
Этика добра и этика добротности. Николай Бердяев в третьей главе своего "Опыта парадоксальной этики", озаглавленной "Этика творчества", специально, вольно или невольно разоблачает себя, как ницшеанца. Да, он критикует Фридриха Ницше за аморально. Но оправдывает его тем, что таким образом Ницше критикует мораль закона и мораль искупления.
И в самом деле мораль на то и мораль, что в ней есть элемент нормы (норматив), долга. И она требует должного отношения к жизни, к существованию, к сущему, оправдывая кару за его самовольное нарушение. В противном случае мораль проявляется в чувстве вины, которое можно загладить только искуплением. Торг здесь неуместен. Но между тем он, а не только закон, имеет тут место. Это если не торг, то расчёт, учёт того, что допущено нарушение равенства, которое неуместно. Расплата неизбежна. Поэтому необходимо возмещение ущерба. Здесь налицо зависимость морали от право и экономии. Где же ее пресловутая автономия?
Бердяев радует за свободу морали. Эту свободу он видит в творчестве. Он уточняет Ницше. По мнению Бердяева, Ницше не прав в том, что борется с должным, оставаясь на месте сущего инстинкта. Это должное, по версии Бердяева, он ассоциирует, если не отождествляет, с духовным. Но Бердяеву дорого его своеволие. Он понимает, что своеволие Ницше никоим образом не может, потому что не хочет, подвергнуть учёные, между тем подвергся все прочие ценности переоценке. Для этого он выступает против диктата добра (bonum), его абсолютизации в качестве одной из трансценденталий, наряду с общим (unum), истинным или верным (verum).
Бердяев, следуя за Ницше, ради своего личного, в данном случае, частного, интереса, свободы для себя, жертвует добром, позволяет себе выбрать иное, чем оно, как категория этики, а именно добротное, хорошее, как уже категорию эстетики.
Таким образом, он релятивирует примат, диктат, абсолют добра, предпочитая бытию становление. В нем он находит место не столько инстинкту, сколько духу. Тем самым он хаотизирует дух, буквально понимает библейское выражение: "дух веет, где хочет". Для Бердяева свобода не в законе, это закон в свободе. Свобода заключается не в законе, не в том, что она есть средство, которое выбирают для достижения закона в качестве цели, напротив, это она цель, а закон есть средство её становления. Всё относительно, даже добро. Поэтому возможна его подмена добротностью, сдельностью. Тем самым Бердяев позволяет себе нарушить раз и навсегда установленную или предустановленную богом гармонию монад, сущих. Полагая творчество истиной искупления и закона, Бердяев возводит в абсолют относительное, отношение между хорошим и плохим. Для чего он это делает? Для того, чтобы уже не он служил богу, а бог ему. Ведь богом для него является его воля, а не воля бога.
Конечно, Бердяев полностью не признается в этом публично, но это следует из его заявления о новой этике уже парадокса, где все поставлено с головы на ноги. Это этика творчества, ублажающая его своеволие. Богу следует потесниться на пьедестале иерархии. Разумеется, Бердяев не договаривается до подмены бога человеком, нет, он только призывает к синергии бога с человеком.
[justify] Но таким путем ему никак не удаётся скрыть то, что он становится не хозяином, "выей" бога, а слугой и не бога, а дьявола, разоблачая свое люциферианство. Это проявляется в том, что он ставит вместе с богом не любого человека, но высшего типа. Однако, чем этот высший тип человека не сверхчеловек Ницще? Чтобы стать им, не следует ли преодолеть самого себя? Так личность становится надчеловечной ценностью. Что же для Бердяева важнее человека? Иерархия