Произведение «Серенда силиконовой долины» (страница 2 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Новелла
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 4
Читатели: 90
Дата:

Серенда силиконовой долины

свежесрезанная сирень. Тогда был конец мая — время, когда жизнь многое обещает.
Сирень хотелось понюхать, слезу — утереть.
Теперь казалось — быть тут не может никакого уюта. Не в этом месте — всяко. Бугристое заснеженное пространство, из-за которого торчали верхушки городских домов, тоже выжимало слезу. Потому что ничего не обещало. Просто бугрилось — цинично и равнодушно. И несло с него ветром твёрдую снежную крупу, несъедобную манну.
Дверь, врезанная в серые железные ворота, была слегка приоткрыта. С проволоки, протянутой поверху поперёк двора, свисала до земли — вернее, до снега — цепь с измахраченным обрывком собачьего поводка, похожего на вожжу.
Я поднялся на три крутые ступени крыльца ­Егорычева коттеджа и понажимал на кнопку звонка, не услышав ни звука и не поняв, работает тот или нет. Потом постучал
в холодную железную дверь, даже пнул ее пару раз. И собрался уйти.
Всё равно в моём визите избытка смысла не наблюдалось. Я знал, что, начавши пить, Егорыч остановится через неделю, никак не раньше. С Диминой точки зрения, это была пара дней. С моей — пропавшие полмесяца, учитывая неизбежность отходняка и выходных. Никто же не обещал, что отходняк придётся на выходные.
Дверь неожиданно хрустнула замком, сердито брякнула засовом и распахнулась. Егорыч стеклянно смотрел сверху вниз сквозь меня. Он был небрит и растрёпан. Растянуто пузырилось синее тонкое трико, и топорщилась мятая оранжевая футболка. Веснушчатые руки, будто поросшие мелким рыжеватым мхом, заметно дрожали. Пахло от Егорыча недоперегоревшими водкой и горем. И слегка отдавало жжёной резиной, примерно как в их офисе, хотя и не совсем. Смягченно, сглаженно. Подслащенно былым домашним уютом. Егорыч был похож на разгромленного немца. На немца накануне капитуляции. Всё имевшего и всё потерявшего. Обрюзгшие, обвислые щёки будто слеплены из желатина, в который понатыкали щетину с лёгким красным отливом, и в глазах что-то неподвижное, пустое и страшное.
— Жека, — сказал он. То есть узнал. Среагировал на реальность.
— У тебя собака сбежала, Егорыч, — сообщил я. Предложил тему для общения. Проблему, которая должна была потребовать решения, отвлечь.
— Это он за Люськой побежал, — Егорыч слабо махнул рукой, возвращая себя в своё горе, отказываясь отвлекаться и сосредотачиваться на чём-то другом. И как-то не совсем понятно прибавил. — Притащит — убью.
Кого он собрался убивать, я не стал уточнять. Чёрно-пегого своего, жуткого с виду и не по породе дружелюбного, овчара или жену.
— Ладно, — вздохнул я. — Заехал сказать, что приезжал. Свяжись потом. Позвони. Набери. Телефонируй. Call me, ёптыть.
Он явно не хотел приглашать меня вовнутрь, куда мне и самому не хотелось.
— Пойду, — добавил я.
— И я пойду, — Егорыч кивнул и, скорей всего, упал бы, если бы не держался за косяк — как распятый. — Член припудрю.
Он хихикнул, но веселее не стало. Не мне. Не.
— Вспомни всё-таки потом про график, — слова мои были бесполезны, но просились наружу. Как молитва. Как мантра. — Список оборудования пришлёте, план цеха. Подробный. Что где стоит. Может, без съёмки обойдёмся.
— Обойдёмся без съёмки, — согласился Егорыч. Тускло.
И захлопнул тяжёлую дверь. И брякнул засовом, отрезая себя от. Запирая в.


3

Потом уже, когда сердце перестало трепыхаться, как ёрш на крючке, пот остыл и высох и запас мата иссяк, я себя похвалил, собой погордился и решил жить дальше —
в надежде на сраное лучшее будущее.
Перед выездом на шоссе дорога замысловато разветвлялась, и надо было, как филину на столбе, вращать головой. Тогда я Егорычева пса и увидел.
С каким-то рыжеватым лохматым дворнягом со свалявшейся шерстью он трепал женскую руку с длинными ярко-красными ногтями. Егорычев пёс сжимал запястье, а дворняг, упираясь лапами в рыхлый снег, терзал предплечье. Мотал мохнатой башкой с вислыми ушами и глухо рычал.
Чувство у меня было, будто мне, минуя глотку, плеснули в брюхо стакан спирта. Что-то я в тот момент сделал неправильно, газанул или руль крутанул, — и машину занесло и потащило юзом по наледи.
— И чтоб, — сердито говорил нам когда-то пышноусый майор на уроках вождения, — чтобы как мене-текел-фарес выучили: руль — в сторону заноса.
Казалось, киллер на камазе, выворачивавшем с шоссе, и небритый маньяк на чероки, летевший сбоку по ответвлению, и — на чёрном гетсе — каштаново покрашенная тётка с выпученными тёмно-карими глазами, и плотный мужичошка, едва вмещавшийся в свои густо-зелёные жигули-шестёрку, — казалось, они специально собрались там,
в этом обычно пустом месте, чтобы полюбоваться, как я буду крутить руль неправильно. И смять меня совместными усилиями, с четырёх сторон, а потом фальшиво сочувствовать моей вдове.
Не дождались. И были разочарованы.
Я отчётливо видел, как огорчённо опустились углы ярко-красных губ у тётки, как мощный пенсионер в шестёрке расстроенно покачал головой и как небритый говнюк-чероки в чёрной кожаной куртке неслышно обругал меня, не опуская стекла. Только широколицый, с поседевшими усами, убийца в камазе остался равнодушным. Профессионал.
Меня нисколько не удивило, что я вижу всё сразу и в подробностях, которые, по здравом-то размышлении, и разглядеть невозможно. Всё казалось естественным. Даже растянувшееся время — я медленно, невесомо надавил на педаль газа, выправил колёса и стал притормаживать, нажимая и отпуская тормоз часто и — так казалось — не спеша. Плавно. Минуты две у меня поместилось в двух секундах. Ну, в пяти, может.
Про банду несостоявшихся убийц я тут же забыл. Пристроил машину в боле-мене чистом от сугробов треугольнике между двумя дорогами и пошёл в сторону деревянного забора, окружавшего дачи.
Егорычев пёс, увидев меня, выпустил Люськино запястье и поскакал, вспахивая снег мощной грудью, лобзаться.
Не поговори я с ним в прошлый свой приезд, не почеши за ухом и не убедись, что пёс он из самых добрых, — застыл бы на месте. С виду овчар был бескомпромиссно ужасен.
Мне, впрочем, было не до собачьих лобзаний. Проваливаясь в снегу, я повлачился туда, где думал найти растерзанные останки Егорычевой жены. Ошалевший дворняг, оставшись без соперника, отбежал с Люськиной рукой к самому забору. Там, на тропинке, прижал добычу лапой к утоптанному снегу и рвал лоскуты бескровной плоти, и разбрасывал их вокруг себя.
Тут я как раз и постиг. Глядя на.
В снегу по кое-что, воткнувшись в сугроб полами пуховика, на полпути к занозистому дачному забору, уразумел. Увидел всё, сразу и в подробностях — как когда занесло машину. Как мене-текел-фарес.
Вспомнил, что Дима спокойно сказал: порежет, мол, Егорыч Люську на куски и выбросит на помойку. И что она стандартная. И что у него, у Димы, такая же. И слабый запах, похожий на неповторимый аромат жжёной резины, у Егорыча — всё вписалось в картину.
Дворняг рвал силиконовую руку.
Егорычев пёс внимательно слушал, пока я выдыхал вместе с паром стройно и поэтично изложенные мысли о Егорыче, Мальцеве, ни в чём не виноватом Диме, графике работ, софитах, проводах, сумке с объективами, трансформаторе и, заодно уж, о кое-какой погоде и плох*ёвой дороге.
— И ты тоже тот ещё мудень, — сообщил я псу на прощанье. — Не мог сразу сказать? Немец хренов.
Он не обиделся. Скруглил по-дворняжьи породистый свой хвост — у другана научился, наверно, — махнул мне им: мол, люблю, целую — и умчался сражаться за руку дамы.


4

Ночью мне снилось, будто сижу я напротив своего босса Саньки, владельца фирмы, в его кабинете и рассказываю ему, как всё нелепо задерживается с Егорычевым заказом, на который я столько сил убил, чтобы нам его получить. И рядом со мной стоит Санькина секретарша Ленка, которая принесла мне кофе, наклонилась, чтобы поставить чашку
на низкий полированный столик и так замерла, завороженная повествованием.
Санька молчит и не двигается, только блестит серыми глазами из-под седеющей, но пока ещё достаточно тёмной, старомодной чёлки и густых бровей.
— Понимаешь, — говорю я, — сколько нам теперь ждать надо из-за какого-то Мальцева, который стал антифашистом, потому что у Егорыча немецкая овчарка.
Санька ничего не отвечает и не шевелится.
— Да поставь ты уже чашку, — говорю я Ленке, ­поворачиваясь.
И вижу, что чашка — из исцарапанного пластика, и внутри никакой не кофе, а грифельно-чёрная резина. И Ленка — кукла. Верхние пуговицы её белой блузки расстёгнуты, лифчика нет, и грудь видно всю — по соски включительно.
— Бл*дь, — сказал я. И проснулся.
— С утра бл*дью обозвали, — пробормотала жена. — Дурдом.
— Пойдём сегодня сходим в чебуречную, — предложил я.
Она открыла глаз — тот, который был виден мне из-за складок подушки, — и посмотрела. Молча и не мигая. Я уже решил, что проснулся во сне, когда она наконец моргнула и сказала, будто сообщила горячую новость:
— Когда-то мы с тобой в театры ходили.
— Лет тридцать тому, — сосчитал я. — Нам просто ­негде было потрахаться. А там хотя бы за руки можно было подержаться.
— А теперь? — спросила она. — Теперь нам есть где потрахаться?
Я прислушался к себе, подумал, что титьки, скорей ­всего, снятся к траху, и честно признался:
— Даже кажется, что есть чем.
Получилось рутинно, привычно, без изысков, зато на удивленье синхронно.
На протяжении всей нашей длинной семейной жизни я, как прыгун с шестом перед разбегом, убеждал себя, что ­перепрыгну, не задев планки, и, как художник перед пустым холстом, каждый раз боялся, что в итоге получится не то и не так.
— Дурдом, — сказала жена в завершенье. Умиротворенно сказала, чего от нее не часто дождёшься.
— Сегодня, — утвердил я, — мы пойдём в чебуречную. Подержимся там за руки.
За руки мы там, конечно, держаться не стали. Гул голосов в тесном пространстве, где мужики пили пиво и жевали чебуреки, сразу вогнал меня в ступор.
Насколько вообще возможно законсервировать время, тут всё сохранили так, как было в светлые мрачные времена общепита. Оставили высокие столики с круглыми мраморными столешницами, сугубо для фуршета, чтобы праздные граждане не рассиживались. На стенах — старые чёрно-белые фотографии. Появились на стойке блестящие никелем краны с пивом, о каком раньше и не мечтали. Пропали деревянные счёты и кассовый аппарат, сумму показывал дисплей, и можно стало расплачиваться кредиткой.
— Печень уже не та, — огорченно сказала жена, расстёгивая серую беличью шубку. — Третий мне не съесть. Дурдом.
И тут же откусила от третьего, истекающего бараньим жиром, чебурека. Морщась и постанывая.
— Для печени у нас есть кофе и коньяк, — сообщил я. — Или ликёр, если хочешь. Не пить же нам пиво в этом вертепе. В юдоли скорби.
Она подняла глаза от золотисто-коричневых останков последнего чебурека и уставилась на меня как утром — не мигая.
— Я начинаю беспокоиться, — она вытерла губы и подбородок бумажной салфеткой. — У тебя что — климакс? То ты на меня внимания не ­обращаешь, будто я предмет обстановки. А то вдруг целый день только мной и занят.
— Тебе не нравится? — я понимал, что начинаю подкармливать бессмысленную и бесплодную тему семейных отношений, которая, если перекормить ее словами, испортит как минимум вечер. А то и всю неделю. Или месяц. Год. Жизнь. Её жалкие остатки, во всяком случае.
— Нравится, — она скомкала салфетку и положила ее на тарелку

Обсуждение
Комментариев нет