Произведение «Нина Леонидовна. Вид сверху» (страница 1 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Новелла
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 4
Читатели: 36
Дата:

Нина Леонидовна. Вид сверху

1

Мои знакомые Нинки были или демонстративно тощими, плоскогрудыми, узко- и бледногубыми, сероглазыми, со способностью гневно темнеть роговицей, либо выпирали в пространство щеками с розовым румянцем, несокрушимо мощными титьками, и стулья под ними, объятые суеверным ужасом, заходились в предсмертном скрипе.
Ну да, я предпочитал первых вторым – по Шимону кипа. Предпочитал. Чтобы предпочесть, надо было сравнить, а с первого раза не всегда разберёшься. К тому же, если человек бабник, бороться он с этим не может, разве что пыпыську себе отчекрыжит. Борьба с удовольствиями удовольствия не приносит.
Это было в сентябре. Я сидел на бетонной херовине с прямоугольной металлической решеткой на боку, похожей на приоткрытые жалюзи, и смотрел на город сверху, с плоской крыши старого шестиэтажного, высотой с теперешнюю девятиэтажку, дома, краснокирпичного, заботливо испорченного штукатуркой. Штукатурка местами обвалилась, и кирпичная кладка вылезла наружу, как пожилая, но крепкая плоть вылезала бы из лохмотьев. Когда отваливался очередной грязно-жёлтый с лица и грязно-серый с изнанки ломоть – желание дома раздеться догола мне было близко и понятно, – обнажалась часть тела, напоминавшая цветом задорные сосцы толстых Нинок. У тощих Нинок сосцы бледнее. Но, боже милосердный, как быстро и неизбежно кирпичи, и без того не молоденькие, старятся, темнеют, покрываются чёрной городской копотью.  
Тоску по Нинкиным сосцам навевал сентябрь. Не весь, а бабье лето, короткие две недели, единственное время в году, когда кажется, что в этом городе можно счастливо жить и умереть без боли. А если повезёт и помрёшь в это краткое время, с вероятностью один к двадцати четырём, то тем, кто останется, будет только слегка печально, а в основном светло.
Я старался смотреть на желтеющие и краснеющие листья деревьев внутри города и тёмные массивы сосен, кое-где разбавленные желтизной берёз, вовне его. Скверы напоминали картину, нарисованную импрессионистом, который внезапно из близорукого стал дальнозорким. И грустил весьма. Я грустил, а не импрессионист. Хотя и он загрустил бы. Раньше город был размечен людьми. Своими. Теперь, хоть люди там, внизу, кишмя кишели, он казался мне опустевшим.

 
2

Конечно, все смотрят по-разному.
Я скажу: Славчик умер, Витюша умер, Вени лет восемь уже как нет, Володю все любили, а теперь уже никто не вспоминает, Ольга Тимофеева, Ленка Авдюшина, про Людку уж не говорю, ни про Таньку – так давно их не стало, и по Мишане безмерна тоска моя до конца дней.
А Андрюха скажет: брат недавно приезжал, старший сын скоро из армии возвращается, младший хочет в университет поступать, жене зарплату повысили.
А Маринка скажет: Крым наш.
Глаза у Маринки водянисто-голубые, скулы широкие, крупных морщин нет, а выглядит она в пятьдесят с небольшим так, будто ей восемьдесят. Может, потому, что седые волосы у нее прямые, редкие и какими-то, чёрт его знает, полупрозрачными струпьями спускаются, висят, покачиваются по обе стороны лба.
Когда-то седые струпья были самоуверенными тёмными прядками. Она давно уже Марина Витальевна. И лет, наверное, больше десяти как профессор. Достаточно прочесть одну её статью, наугад, любую, чтобы убедиться в непостижимости божьего замысла, промысла, домысла и вымысла.
- Дура, - согласился со мной кучерявый Саша, - но человек хороший.
Саша этнически кареглазый, национально темноволосый, но совсем не картавит и склоняется к христианскому всепрощению. Если он перестанет склоняться к христианскому всепрощению, лекций у него в расписании поубавится уже в следующем семестре, а публикации навсегда зависнут.
Паша появился на крыше, будто из-под земли вырос. Сначала из люка высунулись навстречу закатному солнцу руки:  в правой – бутылка более-менее сносного бренди, в левой – две совсем не приспособленные для бренди рюмки. Потом появилась голова и лучезарно улыбнулась – вот, мол, какая я умная голова, догадалась бутылку прихватить.
Такая у Пашика манера – появляться с бутылкой в тексте, где распрекрасно можно обойтись без него, и начинать задавать вопросы, без ответов на которые тоже можно обойтись.
Росту в Паше метр шестьдесят с коротким хвостом, и, хоть сложен он на зависть пропорционально, любой организм выше метра семидесяти пяти кажется ему неоправданно и, главное, обидно длинным.
Ненужные вопросы он начинает обычно со звуков, которые буквами воспроизвести невозможно. Разве только очень приблизительно:
- У-у-у-у-ва! А на фига они тебе? Ну, эти люди.
- Нахер не сдались, - честно признался я. – Сижу на город смотрю. Всё тут изменилось, а жизнь – нет. Жизнь потому что внутри.
- Эхм, - сказал Паша.
Так он говорит, когда сомневается, что правильно понял.
            - Жизнь – величина постоянная, - объяснил я. – Константа. Ни от чего не зависит. Ни от кого. Может, ей просто не от кого зависеть. Но, вполне возможно, ты прав, и она не внутри, а вовне. Но не снаружи.
            - Нальём, - предложил Паша, решив отказаться от попыток понять.
            Солнце у нас за спинами опускалось, вычёркивало из календаря ещё один день. Не налить и не выпить было бы святотатством.


3   

Сидеть на бетонной херовине Паше было неудобно: ноги до пола – выгоревший до мутно-серебристого цвета и вспученный толь – не достигали. Так что он уселся прямо на этот самый толь, согнув ноги в коленях, и опёрся спиной на решетку вентиляции. Тоже не сильно удобно, но мы ж присягу канувшей родине приносили – стойко переносить тяготы и лишения. Родины давно нет, а присяга-то никуда не делась же. Да и с тяготами всё нормально.
- Так, а у-у-у-ва, - Паша второй исполнил вступление к ненужным вопросам и стал ждать, когда я начну исполнять ответы.
- Да не могу я тебе рассказывать, - первый глоток бренди только добавил мне грусти. – Могу наврать сколько-то правды. Ходил поздороваться с Сашей. Мы знакомы. Я дружил с его старшим братом. Здравствуй, Саша, тебе привет от твоего брата Юлия, который наконец-то обрёл семейное счастье, чего и нам желает. Это правда, но враньё.  Ну, в смысле, может, и обрёл – хер знает. Не причина, чтоб мне в свою сраную альма матерь тащиться. Какая мне, в жопу, разница, кто там чо обрёл. Гена – мы с тобой его у гастронома позавчера встретили, грязно-рыжий такой мудень, который руками размахивал, - попросил, чтоб я его книжку Саше передал, а чтобы Саша профессорше Маринке передал, а та ещё кому-то. Не знаю, за каким хером. Тоже правда и тоже враньё. Книжку-то я Саше отдал, конечно. И даже не стал говорить, что проза – говно полное. Это он сам поймёт. Саша хотя и говнюк, но не дурак. По-своему даже умный. Но по-своему.
- Эхм, - отозвался Паша.
- На девушку ходил посмотреть, - признался я. – Там работает.  Теперь-то она бабушка или около того, но совсем недавно, лет тридцать с чем-то назад всего-навсего, была девушкой. Замужней, правда. Сначала первым браком. Потом вторым. Взглянуть на неё хотел. Издалека. Так, чтоб промелькнула где-нибудь в коридоре. Понимаешь, какое дело: через год будет ровно тридцать лет, как она меня бросила. А через год я сюда уже не приеду, чтоб юбилей справлять. Тоскливо стало приезжать. Пусто здесь.
Я замолчал, потому что слова иссякли и потому что смысла в них не было никакого. Но допил бренди, подставил Паше рюмку, чтоб налил ещё – руку же не меняют, – поглядел на город, снова пересчитал ушедших и не то чтоб воспрял, но слегка всколыхнулся духом.
- Помнишь сказку про джинна из бутылки? Он будто бы сначала обещал наградить освободителя, потом хотя бы не трогать, потом – ваще на части порвать. И как-то его хитрозадый не-помню-кто, освободитель, обратно в бутылку заманил, пробкой заткнул и в море бросил.
- Ну да, - кивнул Паша, так энергично, будто обрадовался, что я наконец-то заговорил понятно.
- Ну так вот, это всё враньё, - продолжил я. – Только болваны в сказки верят. Геройский герой сам всё придумал, недоумок вроде этого рыжего Гены. Правда в том, что джинн вообще из бутылки не вылезал – послал кретина на хер, потому что всё его, джинна, задолбало и ничего больше не хотелось. Ну, может, разве что на девушку взглянуть. Издалека. А чтоб на рыжего мудилу с дерьмовой книжонкой любоваться или к Саше кучерявому поспешить с приветом от его брата, которого сам сто лет не видел и которому на хер не сдался, – кому оно вообще надо?
- Закрой, сука, бутылку, брось ее обратно в море и уябывай, пока я тебе не вломил, - так он сказал.


4

Сонорно и певуче было имя её – Нина Леонидовна. Единственная из моих знакомых Нинок, что была ни тощей, ни толстой, но совершенной и благоуханной во всех местах своих, открытых и сокровенных. Во всяком случае, снаружи. Хотя мне, в ослеплении моём, и начинка верхушки её казалась непогрешимой.
Она звала меня по имени-отчеству, и мне это нравилось. Если сейчас кто-нибудь сдуру называет меня по имени-отчеству, скулы у меня сжимаются сами по себе и остатние, с чёрным налётом от табака, шпеньки на жвалах скрипят. Отец не при чём, отца я любил.
И фамилия её сингармоничная ласкала слух, перетекала от заднего нёба к губам, так что языку моему желалось вернуться по пути согласных как можно ближе к исходной точке, если Нина бывала согласна. А она бывала.
Тесно было. Она в мою тесноту кое-как помещалась раз в неделю по выходным и только днём, а я бы с ответным визитом никак не вписался, хотя её теснота была просторнее и разумней моей. Неуместен я был в опрятном уюте любезной Нины Леонидовны и чувствовал это.
Тонул в её глазах. Мог час сидеть смотреть, мог два. Молча или болтая – всё равно. Реальность вокруг плыла, утрачивала резкость, время оставалось только стрелками на часах, но я смотрел не на часы, так что и его не оставалось. Я смотрел ей в глаза, бархатно светло-серые, на прямую нижнюю линию век и перемещался вовне – туда, где жизнь есть константа, ни от кого и ни от чего не зависящая.
            - Не горбитесь, Семён Маркович, - говорила она, и я старательно, хоть и не особо успешно, распрямлялся, разводил плечи, сводил лопатки и обещал себе и дальше стараться.
            А как она умела часто поморгать, я вспоминать не хочу, потому что дурно становится и слёзы по седой щетине ползут, по впалым щекам на небритый подбородок и оттуда капают на футболку или на свитер, смотря по тому, лето сейчас или зима.
            Имя-отчество заставляет как-то представить себе своего носителя. Андрей Эдуардович – с таким носителем лучше не шутить. Он, скорей всего, патриот, но не совсем дурак. Редкое сочетание. Или Александр Иосифович – к гадалке не ходи, спесивая скотина, самолюбивая до отчаяния и, вполне вероятно, мучается астмой. Семён Маркович должен быть солидным, пузатым, в хорошем костюме, белой сорочке и при густо-синем или бордовом галстуке, не дешёвом. И шузы чёрные, неистребимо отполированные бархоткой, чистые даже весной и осенью, будто земли не касались. Зимой он в рыжей дублёнке, ондатровой шапке, в чёрных сапогах на меху. Никак не может быть Семён Маркович худосочным сгорбленным оборванцем в дешёвых башмаках с криво стоптанными каблуками, зимой в чёрном драповом пальто, старом кроличьем треухе и валенках.
            А я - да. И теперь смог бы. В драповом пальто с искусственным воротом, в шапке и валенках вспотеешь

Обсуждение
11:13 26.08.2025(1)
Rocktime
11:23 26.08.2025
Thanks