часов.
— Я прошу тебя в последний раз, отец. Отрекись от нее. Спаси хоть честь семьи.
Старик покачал головой, и по его лицу потекли слезы.
— Я не могу. Прости. Она моя дочь. Я буду молиться, чтобы Бог простил ее и вразумил тебя.
Саша посмотрел на него — на этого сильного, несгибаемого человека, сломленного любовью к предательнице. Он посмотрел на иконы, на лик Спасителя. Он вспомнил лицо Витьки в гробу. Вспомнил лица своих ребят в окопе, на которых наводила огонь его сестра.
Он медленно достал из кобуры табельный пистолет.
Рука не дрогнула. Дрогнуло все внутри.
— Тогда прости меня, отец, — тихо сказал он. — Но честь Родины важнее твоей молитвы.
Он стоял напротив отца, и ствол пистолета был не просто направлен на грузную фигуру в растянутом свитере. Он был направлен в самое сердце своего детства, в основу мироздания, где слово отца было законом, а его спина — самой надежной защитой.
И в этой точке кипения, за долю секунды до того, как палец лег на спуск, в нем боролись не «за» и «против», а целый рой противоречивых чувств:
- Ярость, граничащая с ненавистью. Не абстрактная, патриотическая, а личная, сыновья. Ярость на этого слабого, испуганного старика, который посмел уничтожить их семью, их общую память. «Как ты мог? Как ты смел молиться за *них*, когда мой друг Ванька сгорел в БМПе под Авдеевкой? Ты предал его. Ты предал меня».
- . Щемящая, детская жалость. Он видел, как дрожит отцовская рука, прижимающая крестик к губам. Видел знакомую старческую пигментацию на его щеках, запавшие, испуганные глаза. Это был не «враг». Это был его папа, который боялся темноты и любил сгущенку. Внутри шестнадцатилетний Саша кричал: «Пап, я не хочу! Просто отступи! Скажи, что это ошибка!»
- Чувство абсолютного превосходства. Впервые в жизни он, сын, держал власть над отцом. Не моральную, не интеллектуальную — физическую, смертоносную. Это была власть того, кто видел настоящую смерть, над тем, кто видел ее только по телевизору. Горькое, пьянящее чувство силы: «Я теперь взрослый. Я решаю. Ты больше не авторитет. Твои слова — это лишь шепот старого человека».
- И да, та самая ГОРДОСТЬ. Не за страну, не за идею. Гордость за собственное решение. Это был его личный, экзистенциальный акт. Он отсекал пуповину. Он доказывал самому себе, что способен на самый тяжелый, последний выбор. Что он не сломается. Что его воля сильнее сыновних чувств, сильнее жалости, сильнее любви. Это был акт самоутверждения через самоуничтожение души. «Я могу это сделать. Я не как он. Я не согнусь и не заплачу. Я — солдат. Я принес присягу. И даже здесь, на краю пропасти, я ее исполню».
- Глубочайшее одиночество. В этот момент не было ни братьев на фронте, ни Родины, ни Бога. Был только он, отец и тоннель из взгляда в ствол. Он оставался один на один со своим монстром, которого должен был убить, и этим монстром был самый близкий ему человек. Это был разводной ключ, ломающий душу.
И когда палец нажал на спуск, это был не триумф идеи над предательством. Это был акт отчаяния, в котором гордость за свою «решимость» на секунду перевесила всё. Но лишь на секунду. Потому что сразу после хлопка гордость исчезла, и осталась только дыра на ее месте.
Он не убил отца ради страны. Он убил его ради того, чтобы доказать *себе*, что он способен дойти до конца. И в этом — самая страшная, личная трагедия его войны.
Выстрел грохнул в маленькой гостиной, заглушив последний вздох. За окном, в ночи, над родным городом, занималась новая заря. Чужая. Кровавая.
Саша стоял над телом, и дым тянулся от ствола к потолку. Он только что убил отца, чтобы его молитва больше не мешала убивать его дочь.
Он наклонился, поднял с пола телефон отца. Его пальцы оставляли следы на экране.
Он делал это для них. Для тех, кто остался в окопах. Ради их веры, которую его сестра и его отец, в слепоте своей любви, пытались отнять.
Он делал это для тех…. Кто об этом его не просил…
Он вышел на улицу. Ночь была холодной. Где-то там, на Востоке, его ждали. Его братья. А позади, в тихой гостиной, оставались его отец и его сестра. Чужие. Предатели. И все равно —
Помогли сайту Праздники |