«Есть три вида лжи: ложь, наглая ложь и статистика».
— Часто приписывается Марком Твеном Бенджамину Дизраэли
Эпоху окрестили «Великим Санктуарием». Это был конец долгой агонии. Человечество, измождённое чередой пандемий, изувеченное вирусами‑мутантами и окончательно сломленное войной с резистентностью, отчаянно искало спасения. Наука, эта ветхая крепость, пала под натиском неумолимой биологии. Она не поспевала, предлагая всё более сложные и хрупкие решения для постоянно мимикрирующих смертоносных вызовов. Лаборатории захлебнулись в потоке данных, которые не могли расшифровать, а больницы превратились в морги замедленного действия, где пациенты угасали под грузом отчётов, а единственным «лечением» стала корректная маркировка кодов смерти. Отчаяние достигло такого накала, что мир был готов принять любое лекарство, даже если оно убивало саму суть лечения. И выход нашли. Не в пробирке, не в скальпеле, а в холодной простоте цифр, в статистике, которая стала важнее самой жизни.
И всё началось, как водится, с благих намерений. В осаждённую крепость медицины был призван новый, всемогущий союзник — Система «Гармония здоровья». Её принцип был обманчиво прост и прекрасен: отныне каждый симптом, каждая аномалия лабораторных показателей, каждый намёк на патологию — от сезонной простуды до редчайшей генетической мутации — должны были быть занесены в единую, всевидящую базу. Анализы, диагнозы, истории болезней — всё это стекалось в нерушимый Храм Данных. Гудели серверные стойки, мерцали экраны, без устали фиксировавшие миллионы микроскопических угроз — бесстрастные стражи идеального здоровья. И поначалу это работало. Это спасало. Система позволяла предсказывать вспышки, видеть невидимое, направлять ресурсы точно в цель... Но чем плотнее становилась сеть данных, тем чаще она запутывалась в собственных нитях, принимая тень за угрозу, а угрозу — за тень, возводя на пути болезней почти непреодолимую, но иллюзорную стену. Почти. Ибо любая оборона бессильна перед противником, который не атакует, а эволюционирует в такт с каждым новым барьером — мутирует, маскируется, ждёт, пока система, ослеплённая собственным совершенством, не пропустит первый смертельный удар.
Вот тогда и пришли они. Новые люди. Не лекари и не учёные, а инженеры душ и тел, видевшие в живом организме не храм, где бьётся жизнь, а чертёж. Для них цифры были не отпечатками судеб, а точками на графиках. Они поняли ту простую и чудовищную истину, что болезнь — это всего лишь аномалия, пятно на безупречном отчёте, досадный сбой, который можно не лечить, а… исключить. Вычеркнуть из реестра. Стереть из базы. Аннулировать как статистическую аномалию. И всё, что требовалось системе для идеальной работы, — это данные. Не исцеляющие, не отражающие реальность, а выверенные, отполированные, стерильные.
И по этой скользкой наклонной плоскости система покатилась вниз. Постепенно, почти незаметно, словно яд, подмешанный в лекарство: незаметный на вкус, но необратимый в действии. Щелчки клавиш, шуршание отчётов, монотонный гул серверов — так звучала новая медицина. Критерии «нормы» стали ужесточаться. Повышенная температура? В пределах статистической погрешности. Кашель? Сезонная аллергия. Сыпь? Психосоматическая реакция на стресс. Диагноз превратился в обвинение, а здоровье — в обязанность. И каждый такой маленький отчётный грешок замазывался белилами безупречной статистики, выстилая ровную, гладкую, идеальную дорогу в ад — дорогу, где отдельный человек стал статистической погрешностью, пренебрежимо малой величиной в уравнении Системы. Системы Здравоохранения. Которая уже забыла о здоровье и помнила лишь о собственном благополучии.
Теперь тишину больничных коридоров нарушал лишь шелест бумаг — так начиналась Эра Санации, тотальная чистка во имя общественного здоровья. Начиналось всё с малого, под благовидным предлогом «рационализации». Зачем ставить пугающий диагноз, сеющий панику, если можно подобрать более… оптимистичный синоним? Врачей, упорно цеплявшихся за устаревшую терминологию, сначала журили за «некорректную коммуникацию», затем лишали премий за «снижение индекса лояльности пациентов». Клиники, где фиксировались вспышки официально побеждённых болезней, закрывались на «переаттестацию по стандартам позитивного мышления». Скоро логика проникла в лаборатории. «Не ищите то, чего не может быть», — звучало на планерках. «Не ищите то, чего не может быть», — мерцало на экранах терминалов. Лекарства от болезней, объявленных несуществующими, списывались, а затем и вовсе перестали закупаться. Аптеки, некогда ломившиеся от флаконов с горькими, но спасительными формулами, теперь были завалены коробками с улыбками на этикетках, сиропами с ароматом манго и пилюлями, обещавшими «гармонию без химии». Идеальная система здравоохранения более не боролась с болезнями. Она объявила войну самим больным. И эта война была настолько эффективной, что скоро у неё почти не осталось противников. Почти.
Леонид, врач старой закалки, смотрел на всё это с растущим ужасом. Будучи человеком, воспитанным системой, он старался понять её, выискивая хоть самые мелкие рациональные зёрна в этой неумолимо возводимой стене абсурда. Но в итоге не смог. Его точкой невозврата стал приказ выписать ребёнка, по всем известным ему канонам страдающего от кори, с диагнозом «аллергическая реакция на солнечный свет». Сдав свой пропуск в «район здоровья», он исчез.
Его новым пристанищем стало заброшенное бомбоубежище — последний оплот той, старой медицины, созданный такими же отступниками, которых система выплюнула за «некорректные диагнозы». Сюда, в этот подпольный лазарет, спрятанный в сырых недрах города, где воздух пах ржавчиной и старыми бинтами, приходили те, кого при новых порядках предпочли не видеть. Дети с коклюшем, которого, согласно отчётам, не было уже десять лет. Взрослые с туберкулёзом, маскируемым под «неосложнённый кашель». Старики с пневмонией, записанной как «возрастная слабость».
И здесь, в полумраке, под вой ветра в вентиляционных шахтах, Леонид совершал своё тихое профессиональное еретичество. Система требовала лечить цифры в базе данных. Он же лечил людей. Алгоритм предписывал видеть в симптоме статистическую аномалию. Но он видел историю болезни, написанную на языке плоти и крови. Его оружием были антибиотики, украденные с опечатанных складов под угрозой уголовного преследования, и гормоны, тайно вынесенные с пунктов утилизации, где их ждали пресс и огонь. А его лучшими помощниками стали объявленные неэффективными «устаревшие» методы: пальцы, нащупывающие пульс, ухо, прижатое к груди, и микроскоп, в окуляр которого была видна не безукоризненная статистика, а неудобная правда. И в этом свете, дрожащем от работы самодельного генератора, Леонид продолжал свой молчаливый бой.
Однажды его молчаливый бой прервал отчаянный стук в ржавую дверь. На пороге, едва держась на ногах, стояла заплаканная женщина. В её глазах читался не просто испуг, а животный ужас, знакомый Леониду по временам давно минувших эпидемий. Она внесла в бункер мальчика лет пяти. Тот был бледен как полотно, его шея распухла, а каждый вдох давался с таким свистящим хрипом, будто его горло разрывалось на мелкие лоскуты.
— Матвей… Мой Матвей… — рыдала она, задыхаясь, бессильно обнимая сына. — Они сказали, что у него аллергия на пыльцу! Пыльцу в ноябре! Выписали антигистаминные и отправили домой дышать аромалампой!
Леонид прикоснулся к шее мальчика — кожа горела, а под пальцами пульсировала твёрдая опухоль. Он смотрел на ребёнка и видел призрак из учебников по истории медицины. Дифтерия. Болезнь, которую он знал лишь по пожелтевшим слайдам и музейным экспонатам, где она была заспиртована, как бабочка под стеклом. Теперь она жила — здесь, в горле ребёнка, в его хрипе, в запахе гноя. Тот самый неумолимый убийца, побеждённый ещё в XX веке всеобщей вакцинацией. В новой эпохе её сначала объявили «делом добровольным», а затем и вовсе отменили как «не соответствующую концепции естественного иммунитета» — этой красивой сказке для статистиков, не знающих запаха смерти.
И вот она вернулась. Чтобы напомнить, что смерть не подчиняется безупречным отчетам.
Леонид знал, что нужно делать. Требовалась сыворотка. Та самая, что десятилетиями пылилась на складах как бесполезный пережиток прошлого. Её единственный известный ему запас находился на фармацевтическом комплексе «Прогресс». Но «Прогресс» давно перестал быть заводом. Теперь это был гигантский, отполированный до блеска офис, где чиновники в белых халатах отчитывались о производстве «виртуального здоровья», а реальные лекарства томились на заброшенных складах, превращаясь в музейные экспонаты, памятники собственной ненужности.
Проникнуть на территорию, опутанную биометрическими сканерами и патрулями Службы Благополучия, было физически невозможно. Мысль о штурме была бы безумием. Но Леонид знал человека. Не героя, не бойца — бывшую коллегу. Доктора Алису, которая когда-то, кажется, в другой жизни, тоже рвалась в бой за правду, а теперь, сломленная и притихшая, работала там старшим аналитиком данных.
Он набрал её номер, сжимая холодный металл телефона так, что побелели пальцы. В тишине бункера послышались долгие гудки.
Наконец послышался щелчок, и в трубке раздался уставший женский голос:
— Служба анализа инфекционного… Благополучия, — представилась Алиса, то ли запнувшись на слове «благополучие», то ли долго не решаясь выдавить его из себя.
— Здравствуй, Алиса, — едва слышно ответил ей врач.
На несколько секунд повисла тишина. Даже гигантские вентиляторы в шахтах приглушили свой гомон, будто замерли в ожидании.
— Леонид? — её голос дрогнул. Он почти видел, как она вжимается в стул, оглядываясь на камеры в углу кабинета. — Ты с ума сошёл! Звонить сюда!
— Алиса, слушай… — Леонид кратко, но ёмко, словно по старому конспекту, описал ей состояние мальчика, медленно умиравшего перед его глазами. Но Алиса сразу закрылась.
— Нет, нет и нет! Если я вынесу хоть ампулу, хоть одну, мне конец. Они не увольняют, Леонид. Они стирают. Следят за всем. Каждая таблетка, каждый

Восхищаюсь.