«Запомни мой адрес», — просит он, и я повторяю его про себя, словно заклинание. В доме ни клочка бумаги, ни ручки — только наши голоса, врезающие строки в память. Мы заучиваем адреса, будто это единственный способ удержать нас друг у друга.
«Мне пора домой», — шепчу я, и мы выходим в июньский рассвет. Тишина такая плотная, что слышно, как бьётся моё сердце. Небо на востоке уже розовое — ночь растаяла, как сахар в чае.
Звук заведённого мотоцикла рвёт тишину, заглушая стрекот сверчков. Я сажусь позади Вани, обнимаю его за талию, и ветер тут же вплетается в волосы, будто пытается вырвать меня из этого мгновения. Прижимаюсь к его спине, чувствуя, как под кожей ходит каждый мускул, — и на секунду мир становится правильным.
Вдруг мы резко останавливаемся. Ваня стаскивает меня с сиденья, и его поцелуй — как удар тока: сладкий, болезненный, лишающий дыхания. Голова кружится, время растворяется. Он шепчет, что счастлив, что любит весь мир, и его голос сливается с пением птиц. Над горизонтом появляется краешек солнца, окрашивая траву в розовый.
Но в груди уже колет тревога. Бабушка наверняка не спит, смотрит на часы, сжимает в руках платок. «Пожалуйста, отвези меня домой», — умоляю я, но он снова целует, будто это единственное лекарство от разлуки.
«У нас так мало времени», — говорит он хрипло. Сегодня он должен уехать к родителям, начать сборы в дорогу. Год без него — эта мысль режет, как стекло. Я делаю шаг назад, но он хватает меня за руку, притягивает к себе. Его пальцы дрожат.
Я иду прочь, но он догоняет, обнимает так, что рёбра трещат. Мимо проезжает грузовик, в кузове — рабочие с фермы. Девушка в синем платке бросает нам букет полевых цветов. «Будьте счастливы!» — кричит она.
Голова гудит от усталости, от запаха его кожи, от страха перед завтрашним днём. Время течёт, как песок сквозь пальцы.
У дома бабушки я наконец вырываюсь. «Пора», — говорю твёрдо, хотя голос ломается. Он смотрит на меня, и в его глазах — не просьба, а мольба без слов. Что он хочет сказать? Что я могу сделать?
Я ухожу, не оборачиваясь. Слёзы застилают глаза, но я шагаю вперёд, считая шаги: один, два, три… Пока его силуэт не растворяется в утреннем тумане.
Дома уже не спят. Бабушка и дедушка сидят за кухонным столом, не зажигая лампы — лишь серый предрассветный свет пробивается сквозь занавески. Они смотрят на меня так, будто я чужая: взгляды тяжёлые, без слов, но полные невысказанного упрёка.
Бабушка машинально разглаживает скатерть, каждую складочку, будто это может выровнять то, что случилось. Дедушка постукивает пальцами по столу — раз, два, три… пауза… снова раз, два, три. Этот ритм режет тишину острее любых обвинений.
Я хочу сказать: «Я здесь», — но голос застревает в горле. Хочу объяснить, но какие слова подойдут? «Я не могла иначе»? «Я боялась за вас»? «Я была счастлива»? Всё звучит жалко, неправдоподобно.
Они не кричат, не бьют по столу, не задают вопросов. Их молчание — как стена, которую я сама выстроила за эту ночь. Каждый мой шаг к комнате кажется преодолением метров вины.
За дверью оборачиваюсь. Бабушка всё так же разглаживает скатерть. Дедушка всё так же стучит пальцами. И в этом повторении — приговор без суда.
Сижу в комнате одна — будто в запертой шкатулке. Ни уснуть: перед глазами то рассвет над полем, то строгие лица бабушки и дедушки. Ни выйти: дверь кажется тяжелее каменной плиты. Ни поговорить: слова рассыпаются, не успев сложиться во фразы.
Тишина давит, отсчитывая секунды, как метроном. За окном — ни звука. Даже птицы молчат, будто знают: сейчас не время для песен.
Спустя какое‑то время слышу шум мотора во дворе. Дверь приоткрывается — на пороге дядя Слава, мамин брат. Он всегда был другим: в его глазах не упрёк, а вопрос; в голосе — не сталь, а тёплая хрипотца.
Он подсаживается ко мне на край кровати, не касаясь, но так, что я чувствую: он здесь. Не для суда. Для меня.
— Дедушка просил отвезти тебя домой, — говорит тихо, почти шёпотом.
Я молчу. Не потому, что не хочу отвечать. Потому, что голос где‑то там — за стеной, за ночью, за всеми этими невысказанными «прости». Просто киваю.
Мы выходим. Я не оглядываюсь.
В машине дяди я проваливаюсь в тяжёлую дремоту. Глаза закрываются сами, будто веки налиты свинцом.
Дома меня ждёт буря.
Дверь хлопает, и я чувствую, как воздух в прихожей сгущается от немого обвинения. Я — преступница, нарушившая неписаный закон: не вернулась на ночь. Теперь — домашний арест. Никаких прогулок, никаких друзей. И странно, но мне и не хочется никуда идти. Воспоминаний за эти два дня хватит на всё лето.
Я пишу ему письма. Аккуратно складываю листки, прячу в ящик стола. Отправлю, когда меня «освободят».
Но настоящая гроза разразилась позже.
Три дня спустя, в два часа ночи, в дверь стучат так, что стены вздрагивают. На пороге — взволнованная почтальонка с телеграммой‑молнией в руках.
— Срочно! — её голос дрожит, будто натянутая струна.
Мама хватается за сердце. Папа в панике ищет тапочки. А потом — этот резкий бросок: телеграмма летит мне в лицо.
— Объясни! Кто такой Иван Матвеев?!
Признание в любви, отправленное молнией, становится бомбой, разорвавшей наш дом на осколки.
Мама сразу решает: он — наркоман. Я тоже в шоке, но даже в самом страшном сне не могу представить его таким. Пытаюсь рассказать правду: он серьёзный, умный, добрый. Но мои слова тонут в потоке обвинений.
— Он тебя совратил и бросил! — голос мамы режет, как лезвие. — Никто не поверит, что взрослый мужчина будет до утра соловьёв слушать! Утром — визит к гинекологу.
Я настаиваю на нём сама, отчаянно пытаясь доказать свою правоту. Видимо, эта готовность и заставляет их отступить. Но главная рана — не в словах, а в том, как они смотрят на меня теперь.
Как легко они перевели меня из дочери, которой можно гордиться, в позор семьи.
С этого момента я закрываюсь. Мои мысли, тревоги, мечты — всё уходит в тайник, куда нет доступа никому.
Лето тает, как дым. Начинается учебный год.
Я пишу ему письма. Он отвечает телеграммами. Я проверяю почтовый ящик пять раз в день — осторожно, чтобы никто не заметил. Эти жёлтые бланки становятся моими тайными сокровищами.
— Ну и где твой Матвеев? — мама усмехается, словно знает что‑то, чего не знаю я. — Я же говорила: он тебя не любит. У этих военных в каждом городе жена.
Я стараюсь не слушать. Но сомнения, как тихие змеи, пробираются в душу.
Смотрюсь в зеркало и вижу: нескладная, угловатая. Разве такую можно любить?
А потом снова бегу к почтовому ящику. И снова — пять раз в день.
Потому что где‑то там, за горизонтом, есть человек, который отправляет мне молнией слова: «Я люблю тебя».
И это — единственное, что пока держит меня на плаву.
Ваня
Я смог оторваться от неё лишь по её воле. Какая невероятная внутренняя сила таится в этой хрупкой девочке! В ней — и нежность, и несгибаемость; она словно тонкий стебель, что не ломается под ветром, а лишь склоняется, чтобы вновь выпрямиться. Я готов подчиняться ей. Она — моя опора, мой незыблемый фундамент. Без неё мир словно теряет краски, и каждый день тянется бесконечно.
Едва добравшись до места службы, я бросился на почту. Схватил бланк телеграммы, торопливо вывел строки — лишь бы она получила их скорее. В каждом послании буду повторять одно и то же: «Люблю». Потому что слова эти, даже повторённые тысячу раз, не исчерпают того, что живёт в моём сердце.
И вот — первое письмо. В нём — её фотография. Снимок удался: Таня смотрит немного смущённо, но в глазах — ясное, тёплое сияние любви. Я заказал в фотоателье увеличение — до натурального размера. Теперь она всегда со мной: висит напротив кровати. Я вижу её, когда открываю глаза на рассвете, и перед тем, как погрузиться в сон. Её взгляд словно говорит: «Я рядом».
Служба моя — монотонная, выверенная, как ход часов. Ранние подъёмы, строгая дисциплина, бесконечные учения. Среди сослуживцев у меня есть несколько близких товарищей. Один из них — Витька, художник. Он вечно носит с собой блокнот и карандаш, ловит мгновения: смеющегося старшину, усталого дежурного, закатное небо над плацем. Однажды он увидел фотографию Тани, долго смотрел, а потом сказал: «Такая нежность не должна быть только твоей. Я нарисую».
Через неделю он показал мне картину. Безжизненный космос, чёрно‑синие глубины, усеянные холодными звёздами. Посреди этой вечной мерзлоты летит космический корабль — хрупкий огонёк жизни. А на фоне безмолвной бесконечности проступает её лицо: глаза, улыбка, лёгкий румянец. Как будто сама любовь пробивается сквозь вакуум, согревает металл, даёт силы двигаться дальше.
— Это не просто портрет, — сказал Витька, отступая на шаг. — Это символ. То, что держит человека в пути.
Я молча смотрел на картину. В тот момент понял: Таня — не просто девушка, которую я люблю. Она — мой свет в темноте, мой курс, мой двигатель.
Наступает зима. Воздух становится пронзительно‑холодным, а дни — короткими, как мимолётные сны.
После службы иду домой. Навстречу — семейная пара, примерно возраста моих родителей.
— Сынок, — обращаются они ко мне, — приехали сына проведать. А дом найти не можем. Помоги, пожалуйста.
Называют адрес. Понимаю: без проводника им не обойтись. Улицы в Ленинске вьются, как лабиринты, — легко заблудиться. По пути выясняется: они из того же города, что и Таня.
— Где эта улица, где этот дом… — начинаю я, невольно напевая, чтобы развеселить продрогших попутчиков. — Где эта барышня, что я влюблён…
— Вот эта улица, вот этот дом, — завершаю строчку, ловко подводя их к нужному подъезду.
Они улыбаются — сначала робко, потом всё теплее.
— Хороший ты парень, — говорит мужчина. — Чем тебя отблагодарить?
И тут меня осеняет:
— Завезите моей любимой девушке цветы. Вот по этому адресу.
Их лица расцветают.
— Конечно, сынок, завезём.
[justify]А я иду дальше, и в душе — странное ощущение: будто Таня уже рядом. Будто её свет, как на картине Витьки,