Таня
— Представь, — шепчу Зумке на уроке, — выходишь из школы, а тебя встречает Марат с цветами.
Зумка косится на учительницу, потом на меня — и тихо, но твёрдо:
— Ну… это маловероятно. А вот с Ваней у вас всё серьёзно. Разве нет?
Я молчу. Вспоминаю прошлогоднее лето, запах полевых трав, его руку в моей. Но сейчас — зима, за окном темно, а дома… дома лучше не вспоминать.
— Он помнит обо мне, — говорю почти неслышно. — Я знаю.
Зумка хочет что‑то ответить, но тут раздаётся звонок. Мы поднимаемся, собираем учебники, складываем тетради. В коридоре уже толпятся ребята — кто‑то смеётся, кто‑то спорит, кто‑то торопится на секцию. А мы с Зумкой, Розкой задерживаемся у «крутилки»: так мы прозвали турникет у ворот школьного двора. Здесь каждый вечер привычно сводим воедино нити прожитого дня — перетираем новости, смеёмся, спорим, делимся тревогами.
Зумке надо в одну сторону, Розке — в другую, мне — в третью. Но прежде чем разойтись, мы крутимся и крутимся на турникете, будто откладываем момент, когда придётся расстаться и снова стать каждой самой по себе.
Людмила Дмитриевна, наша учительница по литературе, обычно выходит позже. Она не окликает меня — просто подходит, молча берёт за руку. Ладонь тёплая, чуть шершавая от мела. И коротко говорит:
— Пойдём.
Мы шагаем вместе до моего дома, а потом ещё долго кружим по соседним улицам — вокруг двора, по переулку, обратно к подъезду и снова прочь. Разговор никак не заканчивается.
То, что начинается как разбор очередного стихотворения, незаметно перетекает в разговоры о жизни: о том, почему одни люди уходят, а другие остаются; о том, можно ли быть честным и не ранить; о том, как строки из книг вдруг оказываются про тебя — прямо сейчас, в этот вечер, под тусклым светом фонарей.
Людмила Дмитриевна говорит негромко, но каждое её слово звучит весомо. Она не утешает, не подстраивается — она слушает и слышит. И задаёт вопросы, от которых нельзя отмахнуться:
— Ты правда считаешь, что он поступил правильно?
— А если бы на её месте была ты?
— Что ты чувствуешь, когда читаешь эти строки? Не думай, просто скажи.
Сначала я робею, подбираю «правильные» ответы. Но постепенно учусь говорить то, что на самом деле думается и чувствуется. И чем откровеннее становлюсь, тем внимательнее слушает она.
Иногда мы замолкаем — не потому, что нечего сказать, а потому, что слова уже отзвучали, а тишина оказалась не менее содержательной. В этих паузах есть что‑то важное: ощущение, что ты не один, что рядом — человек, который знает. Не в смысле фактов, а в смысле — понимает.
Поднимаясь по лестнице, замечаю, что плечи больше не сжаты. Словно после разговора с Людмилой Дмитриевной воздух вокруг становится чуть легче.
Знаю: завтра у «крутилки» подруги снова будут ждать. Но только с Людмилой Дмитриевной можно говорить не о событиях, а о том, что за ними — о смысле, о боли, о надежде.
Суббота. У родителей выходной. Папа ушёл в гараж, братишка в школе (начальная учится в первую смену). Дома — только я и мама.
Звонок в дверь. Мама идёт открывать. Я приоткрываю дверь своей комнаты, но она резко машет рукой: «Уходи!»
Покорно отступаю.
И вдруг — моё имя. Прислушиваюсь.
— Здравствуйте! Иван Матвеев попросил передать цветы Тане. Это ваша дочь? — вежливо спрашивает женский голос.
— Нет, у нас нет никакой Тани, — резко отвечает мама. — Вы ошиблись адресом.
Они уходят. А меня накрывает волной чувств: радость (он помнит!), любовь, нежность, сожаление (не увижу цветов), жалость (как они будут искать другой адрес…) и — обида. На маму.
Час спустя — снова звонок. Вздрагиваю.
Мама неохотно открывает.
— Женщина, цветы всё‑таки для вашей дочери. Мы нашли другой адрес — там живёт одинокая бабушка. Зачем же вы так? — упрекает женский голос.
— Хороший парень попросил нас передать, — вступает мужчина. — Такой отзывчивый, добрый. Помог нам сына найти.
— Возьмите цветы.
Мама молча берёт букет. Молча закрывает дверь. Заходит в мою комнату и бросает цветы на кровать:
— Из‑за тебя столько стыда натерпелась. Держи свой веник.
Хлопок двери.
Прохладные лепестки хризантем ласково касаются горячих щёк. Их так много… Запах уносит в те летние дни, когда мы были вместе.
В этот момент я думаю о Людмиле Дмитриевне. Как бы она посмотрела на этот букет? Наверное, попросила бы описать каждый цветок, каждую тень на лепестках. Попросила бы написать, что я чувствую. И я бы написала — не для оценки, а потому, что ей важно это.
Не хочу расставаться с цветами, но пора в школу. Ставлю их в вазу на подоконник и задергиваю штору — чтобы не раздражали маму. Чтобы не выбросила.
Цветы ещё долго радуют меня. Смотрю на них — и думаю о нём. И о ней. О тех, кто умеет видеть.
О тех, кто не отворачивается.
Зима 1987‑го
Снег падал медленно, будто не решался коснуться земли. Я шла из школы, засунув руки в карманы, и считала шаги: сто тридцать семь до угла, ещё пятьдесят два до подъезда. Глупая привычка — но она помогала не думать о главном.
Воздух был пронзительно-холодным, с лёгкой примесью дымка от котельных труб. Вдоль тротуара лежали сугробы, похожие на застывшие волны, а между ними пробивались узкие тропинки, протоптанные десятками ног. Фонари уже горели, бросая на снег желтоватые круги света, в которых кружились снежинки.
В почтовом ящике — телеграмма. Сердце подскочило, будто птица в клетке. Пальцы дрожали, когда я вытаскивала бланк.
«Таня, я люблю тебя. Ваня».
Он на Байконуре. Там не до писем — работа, испытания, сроки. Но он находит способ. Телеграмма — одна строка, а в ней — он. Он жив. Он рядом. Хоть и за тысячи километров. А я здесь, в этом заснеженном городе, где каждый фонарь напоминает о нём. Потому что он тоже зажигает для меня свет — в самых тёмных моих днях.
Телеграммы как пульс.
Они приходили часто — иногда два раза в неделю. Всегда — короткие: «Всё хорошо. Скучаю». Иногда — с шуткой: «Сегодня видел облако, похожее на твой профиль».
Я собирала их в старую шкатулку из резного дерева, которую нашла на чердаке у дедушки. Перечитывала по вечерам, раскладывала на кровати, как карты, пытаясь прочесть будущее. Каждая телеграмма пахла типографской краской и далёкими городами — будто в них был запечатан кусочек его мира.
— Ты их наизусть знаешь, — улыбалась Зумка, глядя, как я в очередной раз перебираю бланки. Её голос звучал мягко, без насмешки — она понимала.
10 декабря 1987 г.
Ваня, ты просил писать. Вот я и пишу. Сегодня выпал первый настоящий снег. Он такой белый, будто чистый лист. Я смотрю на него и не знаю, с чего начать.
Я скучаю. Это самое простое. Но это не всё. Я думаю о том, что ты сейчас делаешь. Ты смотришь на звёзды? Ты вспоминаешь меня? Ты улыбаешься?
Моя учительница по литературе говорит, что любовь — это верить, даже когда молчат. Я верю. Но иногда мне так хочется услышать твой голос…
Ты спрашивал, что я хочу тебе сказать. Вот: я горжусь тобой. Ты делаешь что‑то важное. Ты строишь «Буран». Я не понимаю всех этих технических штук, но я знаю: это — история. И ты в ней.
А ещё я хочу, чтобы ты знал: я жду. Не потому, что должна. Потому что хочу. Потому что ты — мой рассвет. Даже здесь, даже за тысячи километров.
Твоя Таня.
За окном падал снег, укрывая город белым покрывалом.
Снег падал медленно, будто не решался коснуться земли. Я шла из школы, засунув руки в карманы, и считала шаги: сто тридцать семь до угла, ещё пятьдесят два до подъезда. Глупая привычка — но она помогала не думать о главном.
Воздух был пронзительно-холодным, с лёгкой примесью дымка от котельных труб. Вдоль тротуара лежали сугробы, похожие на застывшие волны, а между ними пробивались узкие тропинки, протоптанные десятками ног. Фонари уже горели, бросая на снег желтоватые круги света, в которых кружились снежинки.
В почтовом ящике — телеграмма. Сердце подскочило, будто птица в клетке. Пальцы дрожали, когда я вытаскивала бланк.
«Таня, я люблю тебя. Ваня».
Он на Байконуре. Там не до писем — работа, испытания, сроки. Но он находит способ. Телеграмма — одна строка, а в ней — он. Он жив. Он рядом. Хоть и за тысячи километров. А я здесь, в этом заснеженном городе, где каждый фонарь напоминает о нём. Потому что он тоже зажигает для меня свет — в самых тёмных моих днях.
Телеграммы как пульс.
Они приходили часто — иногда два раза в неделю. Всегда — короткие: «Всё хорошо. Скучаю». Иногда — с шуткой: «Сегодня видел облако, похожее на твой профиль».
Я собирала их в старую шкатулку из резного дерева, которую нашла на чердаке у дедушки. Перечитывала по вечерам, раскладывала на кровати, как карты, пытаясь прочесть будущее. Каждая телеграмма пахла типографской краской и далёкими городами — будто в них был запечатан кусочек его мира.
— Ты их наизусть знаешь, — улыбалась Зумка, глядя, как я в очередной раз перебираю бланки. Её голос звучал мягко, без насмешки — она понимала.
10 декабря 1987 г.
Ваня, ты просил писать. Вот я и пишу. Сегодня выпал первый настоящий снег. Он такой белый, будто чистый лист. Я смотрю на него и не знаю, с чего начать.
Я скучаю. Это самое простое. Но это не всё. Я думаю о том, что ты сейчас делаешь. Ты смотришь на звёзды? Ты вспоминаешь меня? Ты улыбаешься?
Моя учительница по литературе говорит, что любовь — это верить, даже когда молчат. Я верю. Но иногда мне так хочется услышать твой голос…
Ты спрашивал, что я хочу тебе сказать. Вот: я горжусь тобой. Ты делаешь что‑то важное. Ты строишь «Буран». Я не понимаю всех этих технических штук, но я знаю: это — история. И ты в ней.
А ещё я хочу, чтобы ты знал: я жду. Не потому, что должна. Потому что хочу. Потому что ты — мой рассвет. Даже здесь, даже за тысячи километров.
Твоя Таня.
За окном падал снег, укрывая город белым покрывалом.