Впервые я увидела его не в сентябре, как положено школьной любви, а в феврале, когда город целиком был выдохом — хрупким, как пар изо рта. Стояла у окна класса. Стекло запотевало от моего дыхания, и я бездумно рисовала на нём какие-то линии — они вдруг сложились в кривую букву «Л». Я тогда вовсе не знала, что его зовут Лев. Просто рука тянулась что-то выводить, и первой почему-то вышла именно эта буква.
Дурацкая подростковая магия: как будто выведешь букву — и мир поймёт тебя.
Он вошёл незаметно. Высокий, смешно серьёзный, с прядью, которая всё время выбивалась и никак не хотела лежать ровно. Учительница сказала: «Ребята, это перевод из другой школы. Садись куда хочешь». Сел через парту от меня, положил руки на стол — длинные, музыкальные пальцы, будто привыкшие искать свои клавиши. Не в ту самую минуту, но всё-таки потянулось к нему — как это бывает, когда в комнату входит человек, на которого вдруг переключается внимание.
Меня зовут Ира. Я всегда сидела у окна — любила смотреть, что там, за стеклом, когда урок тянулся бесконечно. За окном — двор, по которому таскают санки; на подоконнике — кактус Ольга Владимировна, нашей литераторши, в глиняном горшке; на стене — карта Европы, по которой я мерила, как далеко всё настоящее. Знала, где Париж, Вена, Рим, но не знала самой важной географии — как дойти до соседней парты.
Первое время мы существовали почти в одном ритме. Он писал гелевой ручкой — той, что чуть царапает бумагу, — и я слышала этот тихий крр-крр, будто он выводил что-то только для себя. На переменах бегала в туалет умываться холодной водой, чтобы сбить румянец. Нельзя, чтобы кто-то догадался.
Когда признавалась дома, мама говорила: «Только не вздумай сейчас влюбляться. До выпускных полгода. Ты у меня девочка умная». Кивала. Девочка умная. Девочка у окна. Девочка, которая запоминает не уроки, а то, как у него едва заметно дёргается плечо, когда он смеётся — почти без звука.
В марте мы писали сочинение. Тема — «Что такое милосердие». Я написала про щенка, которого принесла домой, замёрзший комочек; про то, как у него тёплеют уши, когда засыпает у батареи — и ты вдруг понимаешь, что твои руки готовы согревать кого-то. Я не про милосердие писала — про любовь. Ольга Владимировна поставила мне «пять» и сказала наедине: «Ты не защищайся красивыми словами, пиши прямо». Не строила планов: любовь в шестнадцать — это когда ты каждое утро проверяешь не уроки, а пульс. «Ещё бьётся?»
Был апрель. Двор под окнами стал мокрым, асфальт блестел, как шкура огромной рыбы. Мы писали контрольную по геометрии. Я делала вид, что понимаю, откуда вообще взялось это подобие фигур, — а сама смотрела, как он смешно наклоняет голову чуть в сторону, будто кого-то ищет, и как поднимает взгляд к потолку, когда не может найти ответ. Знала, что когда-нибудь вырасту, буду разбираться со своими делами, бегать на учёбу или работу, обрастать взрослыми заботами, переживать из-за всего подряд — и наверняка посмеюсь над собой школьной. И всё равно смотрела — потому что это было единственным, что меня тогда волновало.
Случай всегда был со мной — то спасал, то подставлял. В пятницу у нас отменили физкультуру. Ольга Владимировна достала стопку тонких сборников и сказала:
— Сегодня читаем Платонова вслух. Кто начнёт?
Он поднял руку — и я вслед за ним. Мы устроились за одной партой у окна. Читал он «Юшку» удивительно. Тихо, без лишних интонаций, будто всё это происходит прямо сейчас, рядом. Я слушала не столько слова, сколько паузы между ними. Когда рассказ закончился, он наклонился ко мне и шепнул:
— Ир, почему ты всё время смотришь во двор?
— Там моя лента висит.
— Какая лента?
Я показала ему на тонкую сухую ветку тополя напротив школы: на ней зацепилась белая лента — выцветшая, тонкая, как венка на запястье.
— Я по ней узнаю, переживу ли день, — сказала я. — Если колышется — значит, всё нормально.
Он посмотрел в окно, потом на меня и впервые улыбнулся так, как будто улыбка — не жест, а признание.
— А если нет ветра?
— Тогда держу её в голове. И шевелю сама.
Он кивнул и как оказалось потом, запомнил.
Мы не встречались, не гуляли за руку, не целовались за гаражами — я только смотрела на тех, кто это делает, и внутри возникало странное чувство: «Похоже, это не про меня». Хватало лишь на обычное школьное Меня: тетрадь, уроки, поднять руку, чтобы ответить. А в остальном я робела.
Придумывала себе смешные правила: «Если посмотрит — улыбнусь. Если нет — забуду». Но на деле всегда делала шаг назад раньше, чем успевала решиться.
Весной у отца случилось то, что взрослые называют «проблемы на работе», а дети — просто «страшно».
Дом стал шумным, будто его всё время трясло.
А мама — наоборот: ходила тише обычного, так тихо, что это пугало сильнее любого шума.
Я закапывалась в учебники, лишь бы не слышать, и в школе делала вид, что всё нормально.
Как-то он догнал меня у выхода и сказал:
— Ты сегодня какая-то… другая.
— В смысле?
— Как будто потерялась.
Я засмеялась слишком резко, будто кто-то наступил на тонкую ледяную корку.
— Хочешь чай? — спросил он.
И мы ушли в буфет, где пахло сосисками и мятой, взяли два пластиковых стакана, сели у батареи и молчали. Это и был наш первый «разговор».
Он сказал:
— Поеду в Питер. Поступать.
Я кивнула — будто заранее знала.
— А ты?
— Не знаю. Может, останусь. Маме нужна помощь.
Впервые сказала это вслух и почувствовала, как горло сжимается — оттого что правда оказалась больше меня самой. Он кивнул и тихо сказал, без умничанья:
— Понимаю. Никуда не уехать, даже если хочешь.
И я неожиданно для себя обиделась. На него? На себя? На то, что моя «любовь» — не к нему, а к кухне, где мама режет салат и молчит?
Летний вечер, где всё решилось, случился не под музыку. Мы стояли у школы в сумерках — дети гоняли мяч, лента на дереве незаметно трепетала.
— Я уезжаю через неделю, — сказал он. — Хотел попросить… Если вдруг будет совсем… ну… ты знаешь — тяжело, посмотри на эту ленту. Я буду думать, что ты на неё смотришь. Значит, всё меняется к лучшему.
Я не выдержала и сказала:
— А если её сорвёт?
— Тогда держи её в голове. И шевели сама.
Он улыбнулся. Я стояла как девочка, которой дали одну-единственную спичку — и она боится чиркнуть.
— Напишешь?
— Напишу.
Мы не обнялись. Не поцеловались. Всё банальное, что делают подростки, мы не сделали. Зато я запомнила, как он чуть дрогнул, когда сказал «напишу».
Письма пришли — одно, второе, третье. Они пахли питерской влажностью и графитом. Он писал про общагу, про брусчатку, про книги, которые проглатывал. Ни слова — «ты мне нравишься». Ни слова — «я скучаю». Только — «как там лента?». А я отвечала — про маму, про то, как собака у нас родила четверых щенков. Ни слова — «жди меня». Ни слова — «приезжай». Мы были страшно приличными и от этого ещё более одинокими. Потом письма стали реже. Я поступила в наш педагогический, на вечернее, устроилась в библиотеку. В двадцать уже умела быть полезной. В двадцать перестала быть девочкой у окна — стала женщиной за стойкой.
Один раз он позвонил. Это было в сентябре, через три года после выпускного. Я забыла ленту, честно — забыла. Шла с работы поздно, небо было как мокрая простыня, и я услышала в трубке его голос — уже ниже, спокойнее.
— Ира, привет. Это я.
Мне стало жарко.
— Привет.
— Я завтра приеду. Надо оформить кое что. Если будет время…
Я молчала, как будто боялась спугнуть.
— Если будет время, встретимся?
— Будет, — сказала я.
Мне было двадцать один. Умела подбирать ключи к чужим дверям — в библиотеке так полагается — но к этому «будет» ключа у меня не было.
Мы встретились у нашей школы. Она была чуть облупившейся, но абсолютно той же. Тот же тополь, только ветку уже подрезали. Ленты не было. Я не знала, что должна почувствовать: сожаление? освобождение? Он подошёл, остановился на расстоянии вытянутой руки — и я поняла, что если он сейчас меня обнимет, меня не станет.
— Ленты нет, — сказала я.
Он посмотрел наверх, на то место, где она висела, и вдруг очень просто ответил:
— Значит, будем шевелить сами.
И почему-то это было единственное правильное предложение в тот день. Мы пошли в столовую, которая стала кафе, сели за стол у окна. Говорили обо всём и ни о чём. Он рассказывал про работу — скучно, честно; про то, как всё в Питере уравнивает людей — дождь, ветер, мосты. Я рассказывала про библиотеку — как пожилая женщина приходит читать Шмелёва и плачет; как мальчишка, похожий на него, спрашивает, где у нас Платонов. Мы смеялись. Не спрашивали ни про «у тебя кто-то есть?», аккуратно
| Помогли сайту Праздники |