Противоречие: я часто ярился, завывая, что ничто, мол, не дается мне даром в этом тесном и угловатом мире, но притом не сомневался, даже в тощие лета, что тайная сила тащит меня за шиворот, поднимая над трясинами бытия. Отвлечемся. Я пленен этой щелью, сливовой рекой проломившей слоистую толщу туч – настоящий африканский рифт. Тепло ведет арьергардные бои, и перезрелая мякоть кучевых облаков в чернильно-белом отчаянии подделывается под славные острова и полуострова. Из-под выдуваемой ветром чешуи листьев в красках намокшего испанского флага вылупливается честный месяц ноябрь – отшельник и либертен, ценящий пепельно-розовый холод и розы на холоде, более твердые, чем на торте. И луна, печальный магнит, так же, как когда-то в Микенах после нашествия дорийцев, манит в свои дурнобесконечные и неминуемые галереи. Давай, любовь моя, навестим вновь ту антикварную лавку, а потом ввалимся на выставку пейзажей южного моря и степи! Дни мои теперь чередуются кофейно: кардамон-корица, однако сегодня я задыхаюсь от предвосхищения снежного нектара латте. Вернемся к рассказу. Medium coeli отмеренного мне срока я пережил в телесном одиночестве и сновидческом блуде, приправленном жадным пожиранием котлет и оккультных доктрин (башнями поблескивают в ночи Генон, Петр Успенский, Бёме, еще кое-кто, в прологе я обмолвился о лунном человечестве). И я пребывал в нерасторжимом срастании с матерью и отцом. Закончилось это, как я и опасался, их смертью, так в развязке сюжета борются двое, один одолел, но затем, распарывая блаженство надежды, откуда ни возьмись выпрыгивает убитый и всаживает победителю в сердце стилет. Исаак Лурия полагал, кажется, что в творении следует различать два напластования – «решиму», осадок ушедшего бога, некая теневая решетка водяных знаков, и «ацилут», огненное возвращение божества. Искры, увязшие в черепках клиппот? о нет, лишь дробление и умножение галогенных фар на пропитанном каплями движущемся стекле, смутно сродном импрессионистическим бульварам времен fin de siecle. Так в чем завершающий секрет шедевра? Нипочем не догадаетесь. Мысли мои сейчас потрескивают, будто поленья в камине. В легком изъяне. Бокальность планетных сфер обусловлена сокровенной шероховатостью. Впрочем, нужной ступени мастерства я пока не достиг.
Третье отступление
Я выложился в давешнем отрывке, как спринтер (Евлалия Б., без сомнения, апеллировала бы к тощим марафонцам). И попробуйте написать хуже. У вас не выйдет. Дайте же разверстать по полкам бодрыми склянками с пизанскими горлышками сказанное ранее – пусть млеет лучший час для красок заката на пустырях. О, этот миг цельнометаллической смерти! Пускай наслоениями томимого философского рагу наплывают ярусы отвлеченностей – и всех первее корично-скрипящий пепел, узришь к концу – все космогонии простирают корни в блаженство алмазного ужаса, в сахарный мрак, но в итоге смуглое и снежное отродье черного лона разнствует меж собой, подобно тому, как взаимочужды башни-близнецы двух циклопических крон, зачатых бородами пламени неизвестных друг другу отцов. Пульсируют вспышки земляной стихии: счастливейшие армады уток чертежными взмахами белокуро-бестиального инженера из неснятого дизельпанка раскраивают жесткий войлок реки, и пока вечерняя утроба вагона пошатывается и кашляет, пласты разноскоростных стволов, бесшумно и розово трущихся матрешечным манером в окне, влачат пифагорействующую мысль к хребту тетрактиса, человекоподобно стянувшему воронку планет, тем временем из мучительной пучины выныривает опаловый суп, стреляющий жаром, мерцающий, словно френелева линза, годовыми кольцами, падают под ноги куски ландшафта, укушенные гагатами мокрых грачей, проклевывающиеся семенами огней благодаря наведению резкости после покупки очков, чьи фасетки являют символ деятельных индрий. Затем побеждают влага и размягчение, в моем сне век, наконец, умер, умер и я, однако восприятие предсказуемо выжило, и спустя пустоту сгустились фигуры нечеловеков в мешковатых скафандрах, тускнеющие жженой карамелью. Они урчали запретные песнопения, а я, воскресший и пересозданный, пересекал лужи, свитые в меандрический лабиринт, со свежеиспеченным старцем на закорках. Потом, точно лишайник на коже дерева, проступил бледный воздух. Дремавшие квалиа оживились и набрякли ядовитым соком, пунцовым, будто поддельным. Пожар пожрал все и выблевал наружу. В каком же пространстве живут искусства, существующие во времени, музыка или речь, эта странная, восходящая и обрывающаяся, как Сизифов камень, мелодия, где она? Не помню, кто заметил, что гениальность – это способность отыскивать аналогии. Если так, я спокоен. Искусство отлично от жизни благородной уплощенностью, объем несет легкий привкус плебейства. Учитесь подразумеваемой тотальности смерти, хотя она – лишь полустанок в степи, но указывает на каньоны небытия, разрезающие пышные пустыни спонтанных креаций. Таково мое объяснение, полагаю, оно кристально ясно.
4. Ночь
А в салоне автобуса, высеченном в цитрусовой гамме, ртутно-моргающем и пахнущем медициной (за его панцырем – глинистый туман утренней ночи, сводный холодный брат мучнистого пара в котельных, куда режиссеры любят загнать протагониста для армагеддонского махалова с антагонистом), я теребил слова, точно губы, ища порфирный стейк для роскоши избыточной вставки – вот, космократор! – ну что, мельница судьбы, позволишь ли выдохнуть, прежде, впрочем, в таких случаях говорили «вздохнуть», да, видать, надвигается трындец цикла, вдох-выдох очередной вселенной (оцените двусмысленность фразы), и мои res gestae тоже близятся к апофеозу, и священным обрубком, лишенным грибницы людских связей, я вплываю в свой возраст домохозяина, в медный век, шелушащийся драгоценной патиной, и женщина-маг, женщина-влажноепламя ожидает меня на берегу, чтобы выудить сплетенным из тончайших нервов сачком и плюхнуть по первоначалу в баню, а затем и в котел для варки. Золотом (о, тревожно рано оно родилось) мерцает наш вояж в Великую Тартарию, к твоей, бессмертная, змеекожей башне (каталог блюд, кондитерская, терракотовая траттория, брусничная баранина, немыслимый каталог всех каталогов, Расселов парадокс брадобрея), мою глотку щекотало наслаждение квадратно-ячеистым скелетом городского организма, урывками я почитывал жизнеописание языка урду, хорошо ложившееся на бугристый небосвод – отражение покатых и черных гор твоей родины, и пил спирт с медом, и лежащие туши холмов обнимали намокший бархат кладбища, после, в чертоге самолета ты и я, священнодействуя, глотали треугольные сэндвичи, таявшие, подобно моллюску, и свысока любовались жировой прослойкой облаков. Игра, нам дарована игра. Немыми и слепыми улицами, каллиграфированными декабрьской иллюминацией, я быстро двигаюсь, и мне, математику и скрипачу (выдумка, безусловно), взбредает в голову, что демиургос отчаянно хочет заслужить прощение у безмолвия за свою самонадеянность, и для того он изобрел алхимию, десницей он месит, а шуйцей лепит миры, завораживающие, как новогодние игрушки, однако его маниакальное желание исступленно исполосовывать континуум шрамами рациональных чисел тонет в неуловимости насмешливой пучины (попутно мысль: каков будет цвет числовой оси, ежели все точки рациональных чисел нальются кровью, а иррациональных – зеленью?). Одновременно я вспоминаю, что чаемая мелодия, разысканная, наконец, недавно, оказалась не мангово-желтой и матовой, но латунной и металлической – и это великолепно. Царственные краски бросаешь ты, мой вечный свет и жена, на холст, папирус, бумагу. Учусь у тебя божественной грубости, основе ремесла. Respice finem. Когда мы отчалим отсюда, главное, чтобы под ступнями распускалась фантастическая плесень огней, как тогда, помнишь, при взлете под вечерним брюхом аэробуса. А пока я шагаю в толще синей пустоты, и при взгляде назад цепочки фонарей сворачиваются в рулоны, опадают и рассыпаются, словно ненужные декорации.
Четвертое отступление. Опыт уничтожающей критики
Спустя пару дней после того, как я тиснул свой 4-й набросок на «Битве скальдов», визит мне нанес местный корифей, известный под псевдонимом Зевака и овеянный славой тонкого, беспощадного аналитика. Горчайшие мои предчувствия сбылись – последовавшее с веским основанием я бы обозвал форменным Ватерлоо. Цитаты из рецензии привожу не столько ради подспудной сладости самоуничижения, сколько в целях просветительских, если хотите, воспитательных – дабы предостеречь иных от пагубных заблуждений.
«Итак, мысленно потирая сухонькие ладошки, приступим. Дело мы имеем с автором, тяжко эрудированным – увы, истинного, классического образования мы здесь не усмотрели – поверхностность начитанности, зияющие полыньи в знаниях и начетничество прямо-таки лезут наружу в неукротимой страсти вывалить на доверчивого читателя как можно больше имен, терминов и отсылок. В резюме автора мы видим имена Эдгара По, Майринка, Жана Рэя, Набокова, Борхеса, Головина, Умберто Эко и Маркеса. Чертовски скромно! Исподволь и словно невзначай автор внушает аудитории мысль о возможности сосуществования в одном высказывании фигур подобного веса – и себя. Кто-то скажет – плох тот солдат etc. Еще помянули бы Икара или Фаэтона! По мне, коли обращаться к мифологии, лучше провести аналогию с постыдной самонадеянностью Марсия. Теперь – собственно к «произведениям». Мы бы сравнили их рыхлую плоть с глинисто-непропеченным тестом или с восточными сластями, густо пропитанными приторным медом. И это навязчивое выставление напоказ фрактально-мандельбротовской разветвленности мучительно-нескончаемых периодов! Мы все так умеем, автор. Было бы для чего. Вы, вообще, читали столь любимого вами Борхеса? Вычурность и витиеватость стиля должны быть презираемы в приличном обществе, вроде золоченого китча нуворишей. Аттицизм, благородная простота – единственно достойная стезя. Воздух, свет, действие. Вы пытаетесь выдать свою нудную жвачку за шедевр, это липа чистой воды. Попробуйте-ка для начала сотворить нечто в стиле Тарантино – неотрывно-захватывающее, вышибающее мозги, блистательное и легкое, полное скрытого, глубокого смысла. Слабо;, как и предполагалось. О фабульной, архитектонический анемии мы вовсе не желаем талдычить, ибо другие уже делали это множество раз. Автор, кажется, от природы лишен элементарной способности придумать конструктивный сюжет. Герой, никак не могущий, кстати, отслоиться от вялой личности автора, все время куда-то едет или идет – не то на работу, не то с работы. Хочется гаркнуть – «Ну доедь же ты хоть куда-нибудь!». Неужели, например, не приходит в голову завершить сей откровенно скучный биографический экскурс, с невыносимым упорством прерываемый псевдометафизическими отступлениями, скажем, дуэлью, оттененной свежестью снега, благословившего, наконец, черную землю? Но и с подлинной метафизикой автор не справляется, несмотря на то, что раздражающе часто, впопад и невпопад мусолит это слово. Почему фразу о том, что демиург «десницей месит, а шуйцей лепит миры» у него даже не хватило изобретательности увенчать догадкой, что именно этим и объясняется
| Помогли сайту Праздники |