ни в тоне его, ни во взгляде. Узнал он позже, а прежде знания и сам всё понял. Знал по опыту откуда возвращаются люди с такими печальными глазами, да с такой немотой. От беспрощания.
Конрад, состарившийся за эти два дня как за десять лет, доковылял до дома и рухнул почти в руки Рамосу. Так и потерял сознание.
Приходил после и Гануза, и целитель, и Рамос пытался что-то сделать, и неравнодушные жители, а Конрад никому и слова не сказал, от всего отказывался. Единственное, на что мог уговорить его Рамос – на пищу, да и то тратил больше времени.
– Поешьте, – уговаривал он, – вам нужны силы.
– Зачем? – спрашивал Конрад, не то у Рамоса, не то у небес.
– Жить.
– А зачем?
Целитель разводил руками. Формально Конрад был здоров, только бледен и мало спал. Но по факту жизнь уходила из него.
– Не гневите Господа! – говорил Рамос, с трудом сохраняя терпение. Он знал, что для Конрада он лишь чужак, но сам-то он привязался к нему и не мог видеть такого жестокого угасания. – Вы дали ему всё, а он распорядился своей жизнью. Он! Слышите? Он, не вы!
– А я где был? – спрашивал Конрад. – Не увидел, не понял, не остановил, позволил… теперь его вовсе нет. А мог жить.
– Это было его решение.
– Это была наша общая вина, – возражал Конрад.
Перед тем, как всё закончилось, у Конрада случилось почти просветление. Тихим, но удивительно твёрдым голосом позвал он:
– Рамос?
Рамос, дремавший тут же в кресле, встрепенулся:
– Да? Что подать? Воды? Ивовый отвар?
– Не надо ничего, Рамос. Уже не надо, – в темноте не было видно улыбки Конрада, но он улыбался и знал это. Он столько работал со смертью бок о бок, столько почитал её, столько снаряжал в последний путь мертвецов, что она пришла к нему подругой, верной птицей впорхнула, знаком, и позвала его ласково, дав время сказать хоть что-то. И он решил сказать, потому что в прошлый раз не успел. – Ничего не надо. Только пообещай, что не бросишь Алькалу. Ты многому у меня научился, но я не всё успел передать…
– Вы о чём? – испугался Рамос. – Вы говорите…
– Не перебивай. Не перебивай меня, мальчик. Я уже спешу. У меня остались записи, смотри их, учись сам. Но не бросай Алькалу. Не бросай, слышишь? – Конрад услышал в своём голосе незнакомые требовательные нотки. Он сам удивился им. Он хотел сказать и другое, что Рамос, хотя и не был таким как Маркус, что был совершенно другим, был старше и серьёзнее, всё же заслужил большую благодарность от Конрада, что сам Конрад был к нему несправедлив, что он искренне сожалеет о том, что не смог дать Рамосу ощущение семьи. Вся его семейственность ушла на Маркуса. И всё это хотелось сказать.
И всё это надо было сказать, ведь слова были важны – это Конрад понимал. Но он не смог. В последние минуты он просил об Алькале у этого человека, а не у себя. Свою совесть ему предстояло представить на суд господний, а Алькале нужно было ещё долго белеть под солнцем.
– Обещаю, – сказал Рамос, касаясь его руки.
Конрад на мгновение прикрыл глаза. Сколько бы он отдал за то, чтобы другой провожал его в последнюю дорогу! Сколько бы он отдал за это! Но золото не нужно смерти. Золото не нужно судьбе. Золото нужно лишь людям.
Рука Рамоса была тёплой, даже горячей. Конрад сжал его пальцы как смог, делясь последним холодом и затих.
Спокойным было его лицо. Он не боялся смерти, он был готов к ней всю свою жизнь. На губах осталась какая-то бледная, едва заметная, но всё-таки улыбка. Руки лежали на груди, он был спокоен, он сам выбрал как ему уйти.
Смерть послушала его. Они были дружны всю ту короткую смертную жизнь.
Рамос не стал начинать ночью. Он знал, что произошло. Он почувствовал какую-то странную дрожь, прошедшую по всему его телу до самых кончиков пальцев и знал, что это неотвратимо и он ничего не может сделать. Но Рамос не хотел начинать какие-то процедуры в темноте. Что он, преступник? Он ждал солнца в свидетели, он ждал рассвета.
Когда комната начала сереть, то Рамос, не сомкнувший в эту ночь больше глаз, поднялся. Он склонился над остывшим уже телом, сам закрыл спокойные, не искажённые мукой и болью глаза и коротко поцеловал покойника в лоб. Конрад не был к нему привязан, но он и не был обязан привязанностью. Конрад не любил его, не считал сыном, как того, другого, но Рамос довольствовался малым всю жизнь.
Сосредоточенно трудился Рамос всё утро, лично и твёрдо готовил Конрада к прощанию, и только просил хлебника, пришедшего как всегда утром, известить Алькалу, о том, кто умер этой ночью.
Сам он не желал тратить на это времени. У него было много работы. Он не хотел подвести Конрада, который дал ему ремесло и новую надежду, новую жизнь. Теперь Рамос знал что будет делать в Алькале, где будет его место. Пусть страшное для многих, но необходимое именно этой страшностью.
Гануза пришёл первым. Убедиться, взглянуть на него, заодно и спросить:
– Мучился?
– Нет, – ответил Рамос спокойно, он не робел перед наместником, чувствуя, что за эту ночь он потерял всякий страх перед живыми.
– Быстро? – хрипло задал новый вопрос наместник.
– Очень, – кивнул Рамос. – Он не мучился.
Гануза кивнул. Что ж, это хорошо. Конрад не должен был мучиться, он знал смерть, и та должна была его за это знание пощадить. Так и случилось.
***
– Прощай, Конрад… – много голосов у Алькалы, а все скорбят одинаково. Пусть и незаметен был этот человек, а без него не было жизни в Алькале. Все знали, что могут доверить ему проводить в последний путь самого близкого и самого дорого человека, и он не подведет. Никогда не подводил.
Подвели его. Его же ученик.
– Да будет сон твой вечным, да будет память о тебе доброй, да будет дорога твоя к седым берегам тиха…
Много голосов у Алькалы, но скорбит она одинаково. Редко кого провожает Алькала таким большинством, редко, когда колокола возвещают тоску и траур всему городу. Боялись его за то, с чем работает, а всё же пришли проводить. Умирают все и нет свободных даже среди тех, кто со смертью водится.
Только Рамос не может выдать и слова. Слова для него не значат. Он стоит у последнего ложа, смотрит в лицо мертвеца, который и не походит на мертвеца, и не искажён желтизной смерти, а будто бы только спит, и не находит тех самых маленьких слов, которые могут объяснить всю его тоску и всё то, что творится в нём.
Провожают Конрада с почтением и теплом, всё же он был заметной фигурой. Провожают с чувством, но как по Рамосу, слишком быстро, будто бы боятся быть долго подле него, и только он – второй его ученик, не самый любимый, стоит всю церемонию до конца.
Вздрагивает только, когда подхватывают гроб с мертвецом, когда выносят прочь. Там уже ждёт земля, чёрная жирная земля Алькалы, в которую хоть ветвь воткни – и та зацветёт.
Но и поглощает та земля хорошо. Конрад рассказывал ему, то, что не надо знать живым, а необходимо знать всем мастерам смерти, что чем жирнее и плодороднее земля, тем быстрее она пожирает то, что было человеком.
Теперь это означает только то, что Конрад похож на себя в последний раз. Больше его никто никогда не увидит и всё расползётся по чёрной земле, а может и дальше Алькалы пойдёт – по предместьям. Но это уже будет не Конрад. Это уже будет ничто.
Выносят Конрада с почтением, медленно расходятся люди – погребение это не прощание, а только прощание значит, и только в нём истинное почтение, остальное не для взора живых.
В опустелой комнате стоит Рамос. Он знает, что происходит сейчас за дверьми, знает и слышит как расходятся люди, но не может заставить себя сдвинуться с места.
– Дом его, полагаю, твоим будет, – наместник, оказывается, тоже остался. Только Рамос не заметил ни его присутствия, ни его приближения. – Наследников у него нет, да и дом… своеобразный.
Рамос не отвечает. Ему пока нет дела ни до дома, ни до себя. Следует, конечно, подумать о будущем, искать куда приткнуться, но только не ему – он уже обещал Конраду и себе тоже.
– Ты не обижайся на него, – продолжил наместник, – он может и не говорил тебе тёплых слов, но это не значит, что он тебя не ценил. Просто так бывает среди людей. У людей сердце всё же вперёд мозгов. Сердцу не прикажешь. Привязался он к тому мерзавцу как к родному сыну, от тоски по нему и умер. Я, когда в твоих годах был, такое видел, да тогда думал, что человек был болен или ещё что – разве могут умирать люди без особенной причины? А теперь уж много лет я знаю. Все думают, у него сердце там, а у него тоска. Такая тоска, что и сказать нельзя, и дышать с которой сложно. Вот и умирают. Веришь?
– Верю, – сказал Рамос тихо, – я видел его лицо. Видел лицо, когда он умер. Он словно обрёл покой.
Наместник помолчал, а потом сказал уже твёрже и громче:
– А раз веришь, то сделай две вещи. Первая – перестань себе душу рвать, она, знаешь, брат, не железная, а скорее бумажная. Порвёшь и не склеишь. Один раз выдержит, другой, а на третий лопнет.
Рамос взглянул на Ганузу с удивлением. Он старался е показывать ни скорби, ни переживаний, так как же наместник понял, что в нём копится та самая скорбь? Он знает что делать, знает как жить, но не знает как существовать…
– И вторая, – продолжил Гануза, – ответь мне, ты готов и дальше работать с душами? Утешать тех, кто скорбит, провожать те, что мертвы? Готов ли ты занять его место?
Гануза старался говорить твёрдо, но в глазах его плескался страх. Он боялся отказа. Боялся, что Рамос скажет, что всё это не для него и уйдёт. Пусть ему и некуда идти, но разве не свободен он? Да и труд
|