Предисловие: Кто не был в фашистском плену, тому, может быть, будет интересно прочитать об этом.
Я оказался по путевке в доме отдыха в г.Мариуполь, тогда он еще назывался Жданов. И дом отдыха, и пляжи, и время года не радовали глаз, и в отличие от лета, когда почти все время посвящено морскому побережью, весь мой отдых сводился к завтракам, обедам, ужину и сну. Я был в таком возрасте, что на танцах уже чувствовал себя, как говорят, не в своей тарелке. Читать не хочется, на пляжах городская копоть, в городе особенных достопримечательностей нет. Ну, есть, конечно, рестораны, но человек я не ресторанный и не экскурсионный. Посмотрю телевизор, поброжу туда- сюда и на покой. Только стараюсь попозже. В номере пять человек, трое – молодежь, они сами по себе, один старик и я. Старику уже за семьдесят. Зовут его Иван Иванович. Он киевлянин и непонятно, что занесло его так далеко. Может, просто, захотел побыть у моря. Его, вероятно, мучит старческая бессонница, и поэтому до глубокой ночи он делится своими воспоминаниями. Другие сразу проваливаются в сон, а я не могу уснуть под шепот Ивана Ивановича, который рассказывает о своих увлечениях, закончившихся совсем недавно, и он на словах очень жалеет об этом. Но чаще в его голосе звучат юмористические нотки о его зазнобах. Он, вероятно, опытный рассказчик и его не проведешь по поводу того: вызывает или не вызывает его рассказ интерес у слушающего. Меня же подобные темы не интересуют, и я возвращаюсь в палату все позже и позже, в надежде, что спит уже Иван Иванович. Я тихо в темноте пробираюсь к кровати, проникаю под одеяло; еще секунда и наступит блаженство сна. Но не тут то было. Он, оказывается, как будто ждал, когда воображаемые студенты усядутся, прекратятся посторонние разговоры, и вот он начинает:
- Конвоиры все молодые, лет по шестнадцать, семнадцать, с завернутыми по локоть рукавами.
Он начинает с момента, не упоминавшегося ранее и это невольно заставляет меня прислушаться. Прислушавшись, выходишь из дремоты, и потом сколько не старайся - не уснешь. Иван Иванович говорит монотонно, не проверяя, слушают его или нет, он уверен - слушают. Может быть, весь день он в уме прокручивал очередную серию эпопеи, происшедшей в его жизни. Ему очень важно выговорится, я это понимал, и думал иногда: «Жалко, что он не может рассказать все это какому-нибудь большому писателю». Это сейчас мы уже знаем, что в патриотизм выглядел не всегда так, как это освещалось в нашей прессе. А тогда, более четверти века назад, все, о чем рассказывал Иван Иванович, было неведомо большинству населения нашей огромной и великой Отчизны. Великой, может быть, из-за бесконечной череды трагедий, которые постоянно обрушивались на нее.
- После пленения нам первым делом сказали: «Комунисты и евреи - шаг вперед!» Вышли. « Еще кто есть?» И слышно: «Да вот тут еще один. И вот тут», - и так небольшое, но многоголосье. К стенке - и из автоматов. Остальные потоптались, как-то перестроились и побрели, как гонимое стадо животных. Конвоиры – пацаны лет семнадцати, с засученными рукавами, на груди автоматы, правая рука недалеко от курка. Колонна большая, до нескольки тысяч человек, кто перебинтован, кто вроде еще не замучен. Хотя колонна идет не быстро, видно, что многим каждый шаг дается с трудом. Лица обросшие и измученные. “Sсhnell! Sсhnell!“ – раздается изредка как ругательство. Но колонна все равно растягивается и растягивается, кто –то все больше отстает от шеренги, в которой он начинал идти. “Komm zu mir” – манит тогда пальцем конвоир отстающего. «На колени !»- и выстрел в затылок. Человеческое тело подпрыгивает как мяч. Еще что- то последнее шепчут губы, но никаких контрольных выстрелов, никто не останавливается; ни колонна, ни конвоиры. Только на ходу кто-то срывает с умирающего или пилотку, или сапоги, или что-то еще: «Не надо братцы»- слышится еле-еле. Нет нет, он знает: ему это все уже не понадобится, и это уже не защита своего имущества - это мольба о том, чтобы последние мгновения на этой земле были хоть чуточку менее мучительными. Но другие – то еще надеются выжить, а на них сплошное дранье, а вечера и ночи очень прохладны. Конвоиры не возражают, конвоиры должны конвоировать. Необходимо за день привести колонну к следующему привалу. Необходимо - и они это обязательно сделают. Час ходьбы и небольшой привал. Без еды. Но можно лечь на землю. Ох, как прекрасна и мягка земля для смертельно уставшего, но еще живого человека, пока еще живого. У идущих почти нет сил. Разве может быть много сил от вареного кормового буряка и того навара, который из него получился. Но люди разные. Особенно молодые быстро выбиваются из сил. Здесь не нужна прыть, сила, здесь нужна выносливость. А ее - то и нет. Молодость безмерно эмоциональна, а эмоциональность забирает, верно, много энергии. Лучше всего идут пленники среднего возраста, лет тридцати пяти.
«Да, - думаю я, - примерно столько и было лет Ивану Ивановичу в то время».
- У них еще много сил и они уже умеют их как-то распределять, не совершая, наверное, лишних движений. Идти тяжело, идти невозможно, но как-то переставляются ноги. Кто-то подхватил рядом идущего с одной стороны, другой - с другой: это тоже не запрещено, пока не теряется скорость. Что это? Забота, надежда на взаимовыручку, или уже сложились какие-то отношения? Но многие помогают другим. Может быть, увидев застреленных, люди становятся другими, а может просто все люди разные? Кто его знает - никто никого не спрашивает, да и не может спросить. И зачем спрашивать, если не знаешь: удастся, или нет, тебе это кому-нибудь рассказать. И вообще не до этого. Есть ли грань, когда человек может уже не быть человеком, или быть не совсем человеком? Время от времени раздается: “Komm zu mir!” и слышен выстрел. Иногда это совсем рядом, иногда чуть- чуть поодаль. Но это явно тебя уже не касается, это уж точно не тебя зовут. Один, второй, третий привал. И уже вечер. Обессиленный, в каком-то сарае проваливаешься в сон. И кажется, что сразу : “Aufstehen!” Значит уже необходимо строиться и идти дальше.
Я не спрашиваю, когда кормили и сколько раз. Я вообще стараюсь ни о чем не спрашивать, хотя хочется спросить: а как он вел себя. Но если хочешь узнать больше, ничего не спрашивай, а слушай. Зачем спрашивать? Человек все равно скажет так, как скажет, и ты никогда не узнаешь: правду ли он сказал. Пусть говорит, ты слушай и узнаешь или догадаешься, а если не догадаешься, то все равно больше знать будешь, нежели если спрашивать начнешь.
- Выстроились, проверка, кого-то не хватает. В сарае выстрелы. Это расстреливают тех, кто уже не смог отойти ото сна и подняться. Они, конечно, уже не смогли бы идти целый день, но никто из стоящих не знает, почему они не встали: понимая это или просто не было сил. После первой ночи - выстрелов много, после второй вроде поменьше. Или это показалось. Нет – нет, все меньше выстрелов по утрам. Происходит естественный отбор. Слабаки явно не нужны. И снова дорога. Проходим через деревни; бабы, российские бабы, как будто ждут нас. Кто- то кинет кусок хлеба, кто-то морковь, кто-то вареную картошку. Но ее еще нужно поймать, даже если она была предназначена тебе. Кто-то поймал два гостинца, кто-то ни одного. Кто-то делится своей добычей, а кто-то нет. Шагал недалеко от меня один такой: все перехватывает, все ловит. Прыгучий черт. Не первые сутки в пути, а он как будто на тренировке. Увидел конвоир, подходит ближе и ему: “Komm zu mir”. А он: ”Не надо, не надо”. А конвоир: “Komm zu mir!” и уже автомат в спину, секунда и он на коленях. Выстрел, и ужасно высокий прыжок, видно, человек силищи необыкновенной. И вот уже с него стаскивают гимнастерку и брюки: не просто одежду, а одежду с едой в карманах.
- А его-то почему? - спрашиваю я с удивлением.
- Как почему? – недоумевает Иван Иванович, у них норма, необходимо довести из каждой тысячи пленных половину, а с таким этого не сделать. О нем, вряд ли кто тогда пожалел.
Я так и не узнал, сколько дней шли они в колоннах, но думаю, что пленение было где-то недалеко от границы. Видно, в первые месяцы войны. «Да - думаю я, - хорошо была подготовлена машина порабощения» . Я вспоминаю, как мой дядька, родной брат моей матери рассказывал о том, как он был в оккупации. как в Харькове встречали немецких захватчиков. «Я такого первомая никогда в жизни не видел, - говорил дядя Ваня, - правда на следующий день около церкви на Москалевке двоих повесили с табличками на груди: «Вор», и это многим сразу не понравилось». От этих воспоминаний меня вдруг охватывает просто ужас.
- Привели нас к какой-то станции, – продолжает Иван Иванович, - наша колонна, и колонна привезенных в Германию на работу. Гражданское население с оккупированных территорий.. И женщины, и молодежь, и старики. И рядом совсем мы с ними оказались. Вот думаю, хорошо бы к ним попасть. Стоит недалеко от нас женщина с двумя детьми, складная, но утомленная, одно дитя на руках, а другое за руку матери держится. И она смотрит на меня пристально. Может я ей кого–то напомнил, залюбоваться мной было, конечно, невозможно. Смотрю, рядом конвоиров нет. «У тебя пиджачок есть? –спрашиваю ее.- «Есть мужнин», - отвечает. – «Дай мне его, а я твоего ребенка таскать буду». Нагнулась к котомке, достает пиджак и мне протягивает. Я его прямо на гимнастерку и к ней поближе, ребеночка у нее с рук забрал и прижал его к себе как что –то родное. Это оно - моя надежда. Стоим рядом, что будет - ни мне, ни ей, конечно, неведомо. Подходит к нам надзирательница из русских. –«А это кто такой?» – «Муженек мой, али не признала?». –« Какой еще мужинек?» – «Как какой, мой муженек. Ты чего, раньше его не видела, что ли?» И так уверенно говорит, что надзирательница и вправду засомневалась; али что – то ее с этой женщиной объединяло, или просто жалость человеческая к моей новой знакомой в ней проявилась: с двумя детьми все же. Ведь хоть надзирательница, но тоже баба. И прогонять она меня не стала. Тут всех гражданских повели, и я с ними. Иду, а ребята из моей колонны кричат: « Молодец Ваня, давай, давай!» А я даже не оборачиваюсь, от страха. Иду, как будто я муж этой женщине. Дошли до какой-то управы, распределяют по хозяевам рабочую силу. Женщина говорит: - «Мы с мужем». - «С мужем нельзя». Она чуть не в слезы. Меня определили к одному хозяину, ее к другому. Больше я этой женщины никогда не видел. Хотя она, может быть, для меня самая главная была женщина во всей моей жизни. Меня и еще двух молодых парней определили к одному хозяину. Привели нас. В комнату завели. Ребята кровати у окон занялили. – Это моя! – А это моя! А я говорю: «А я тут, у дверей». Открывается дверь: «за мной». «Эх – думаю я, - раскусили, теперь убьют». Нет, привели к другому хозяину. Хозяин палкой воротник моей гимнастерки отодвинул, а там грязь и вши. Ну, думаю, теперь расстреляют. Показывает мне хозяин: раздевайся. «Зачем?» – говорю. Показавает: раздевайся. Что, прямо тут стрелять будут, не пойму? Снимаю пиджак, гимнастерку…и панталоны. Стою голый. А хозяин берет палкой мою одежду - и в печку. Пламя все вместе со вшами и захватило, только треск пошел, видно, вши лопались. А меня палкой подталкивает к корыту. Я в корыто, а мне в руки мыло и водой из ковшика на голову. Мылюсь я, а меня поливают. Помылся раз, мне опять мыло суют. Опять
|