Глава 2.
Прежде чем попасть в Храм своей мечты, довелось Саулу побывать в чужом, ненавистном. Все-таки следует побегать за желанным в судьбе: во-первых, не дается оно сразу все равно, во-вторых, обретается опыт, иной раз на всю жизнь запоминающийся. Наконец, слаще победа, если досталась с трудом, а когда даром, то уж и не победа вовсе…
Резкий, тягучий звук разорвал тишину вечера, разорвал в клочья, в пыль, в ничто. Посыпались, понеслись за ним другие. Лавиной обрушились на уши. Ударили волной, рассыпались. Слились снова…
Играли на авлосе[1], точнее, на двух сразу. Менялись громкость и тембр звука, голоса сливались и расходились вновь. На какой-то громкой ноте все оборвалось. Высокий женский голос вступил в эту объявленную несколько мгновений назад войну. Рваная, путаная мелодия, резкие скачки тембра. И снова авлос, вот уже три нити, три разных голоса ведут мелодию. В ней нет гармонии, или она есть, но какая-то чуждая, вызывающая… Она возбуждает. Гармония может ли быть возбуждающей? Странное чувство. Вниз, в область живота и паха, течет теплое, даже горячее что-то. Захотелось вскочить, вырваться на волю, туда, где ветер, где море катит свои сворачивающиеся у берега валы. Эта песня под звуки авлоса, она называется авлодия[2]. Если предмет или явление назвать именем своим, может показаться, что ты его приручил, сделал смирным. Но ведь это неправда. Все также рвет уши. И влечет куда-то…
Ударил бубен. Забряцали кимвалы[3]. Это в доме напротив, на той стороне улицы. Там живет грек Хезиод, с женой и маленькими дочерьми. Их двое, и зовут их Аелла и Аглея. Они близнецы, похожи друг на друга как две капли воды. Живые, быстрые, красивые девочки. Когда мать расчесывает им волосы, а она это делает только сама, хотя за каждой из девочек смотрит своя нянька, да и прислуги другой в доме не счесть… когда она чешет им волосы, красивой волной ниспадают они по плечам до самых колен. Светлые, блестящие. И девочки поглядывают исподтишка на дом напротив, где живет Саул. Он знает это. Стоит выйти на крышу, и появляются они. И делают вид, что появились случайно, по делам своим. Родительский дом чуть выше дома грека. Чужую крышу видно прекрасно. И полет чаек в синем небе, чаек цветом кипельно-белым, с клювами красными.
Зря они, девочки эти, расчесываются на крыше, и зря выбегают к Саулу. Он не хочет и знать их. Пусть они красивы. Пусть одеяния их яркие и цветные, и сами они похожи на красивых птиц, что зависают над морем. Пусть Саул учит по воле отца греческий, и мог бы говорить с ними… да что с ними, он читает и Тору на греческом, может хоть с теми, кто Септуагинту[4] составил, поспорить в знании! Только говорить они не будут. Не о чем им разговаривать. Даже снизойди Саул к разговору с девочками, с язычницами… Да только невозможно это, ни к чему. Не будет этого!
Мама всегда в темном, и покрывала ее черны, как и волосы. Тоже красивы, и ниспадают кольцами, свиваясь как змеи. На излучине Кидна Саул видел много змей, оливковых с черными пятнами либо совсем черных, они грелись на солнце. Отец говорил, что не ядовиты водные ужи, не страшны человеку. Пусть бы грелись. Пусть бы свивались, молнией развивались вдруг, ползли по песку к реке за добычей. Но мальчишки гоняли и били их палками. Особенно усердствовали Урий и Самсон. Саул невзлюбил их еще и за это. Не то, чтобы змеи были ему дороги. Но и убивать он не хотел.
Может, только отец и видит змеиные кольца волос матери, распущенные по плечам, не убранные, не под покрывалом, когда захочет, в их общей спальне. А Саул лишь мельком и случайно…
Но зачем об этом думать? Верно, все дело в музыке, что несется из дома напротив. Странная музыка…
— Славься, Метательница стрел, в цель всегда попадающая, наша Артемис[5]!
Это крик из дома грека.
— Близятся Таргелии[6], — спокойно отметил отец. — Одиннадцатый аттический месяц, помнишь,
Таргелион[7], я говорил тебе, Саул. Афиняне и их потомки в наших местах готовятся к празднику. Хочешь, возьму тебя в Эфес? Мне непременно надо ехать. По клиентским делам, от наших римских покровителей. Мне не очень-то хочется, но надо. Ты бы обрадовал меня согласием.
Элишева вздрогнула всем телом, всплеснула руками от неожиданности. От недоумения и ужаса.
— О, Иувал, неужто мне изменяет слух? Или разве голова у меня от жары поплыла? Что слышу я? Ты предлагаешь взять мальчика в дорогу? Караванными путями, в пыль, в солнцепек. И куда: в вертеп языческий, к Иезавели[8] греческой, к распутнице…
— Артемис не распутна. Она, говоря по правде, родная, целомудренна. Она — Дева. Ты мало знаешь о греках, но и не хочешь знать. Первое объяснимо, второе непростительно. Но это давний предмет спора между нами, и мне не хочется, чтоб мальчик в нем участвовал. Я же не собираюсь участвовать в мистериях. И в Артемисион[9] Саула не возьму, тем более что и меня там не будет. Но дух праздника в городе, да и сам город… Он прекрасен.
Мать смотрела на отца ненавидящим взором.
Как же там говорится, в Торе? Ах, да. Сказано в Торе: «Помни день субботний, чтобы освятить его». И еще. «Храни день субботний, чтобы освятить его». Эти два слова соответствуют мужскому и женскому началу. «Помни», это мужу, «храни», это жене. Кажется, в этой паре, что приходится родительской Саулу, не помнят и не хранят.
Прекрасный вечер Шабата, со свечами, зажженными ее рукой, с трапезой, с тишиной и покоем. Непоправимо испорчен, разорван языческой музыкой. Возможно, отец почувствовал неудобство. За испорченный праздник, за волнение ее женское.
— Поверь мне, это следует видеть. Творение Александра[10] и Хейрократа, со статуями работы Праксителя. А Римские бани в городе! А театр!
Как же громко звучит все же музыка. Почти как мамин крик. Но ведь мама не кричит? Это авлос поет, если можно назвать пением этот скрежет, муку для ушей. От него возбуждение в крови. Эта музыка, она буйствует. Она рвет душу. Надвое, на отцовскую и материнскую половину.
— «Но лишь увидел я Артемиды чертог, кровлю вознесший до туч, все остальное померкло пред ним, вне пределов Олимпа Солнце не видит нигде равной ему красоты»[11], — вдруг произнес Саул со своего места.
Сказал по-гречески, и был награжден благодарным взглядом отца.
— Я поеду, мама. Мне надо. Я хочу понять.
Она смирилась. И отпустила его, и он поехал. Поехал, несмотря на ее слезы. Он знал, что в тишине, в одиночестве она прольет их немало. Саул любил мать, видит Всевышний. Но был рад, что не был подобием ее, что ее судьба только ее, и ничья больше. Он помнил: «Лучше родиться псом, чем родиться женщиной». Так молился по утрам Авдий, он велел и Урию, и Самсону благодарить каждое утро Всевышнего в молитве за то, что не женщиной привел их Господь на Землю. Саул сожалел, но что тут можно поделать? В будущем он надеялся подарить ей осуществление ее надежд, и разве так уж это мало…
В чем-то она оказалась права. Путь был нелегок. И жары, и пыли захватили они немало. Больше недели в дороге, и как вечером приляжешь — либо в доме очередного отцовского свойственника, либо, что совсем уж чудно, непривычно, да и неприятно, в доме язычника какого, чуть приляжешь — поплывет ложе. Раскачивается, хоть за стены хватайся. И ноги стер Саул, по внутренней поверхности бедер. Тут его собственная вина, мог бы тихонько ехать в дребезжащей повозке. А захотел освоить науку передвижения в седле, пусть не на коне, пусть на упрямом ослике, приобретенном отцом для такого же упрямца-сына, так не жалуйся…
Скучать не приходилось. Пока приспособился он к седлу, приноровился. Пока перестал морщиться от чувства тошноты, когда приходилось присесть к наспех разложенной на тряпице пище, где-нибудь на обочине дороги или в поле. Не в тряпице или пыли дело. Только жмурился Саул от отвращения, и отворачивал лицо, когда видел, как руки, покрытые черным волосом, преломляли хлеб. Не отцовские руки, также волосатые, впрочем, а руки соседа-грека, язычника, из рук которого что бы ни выходило, Саула касаться бы не должно.
Хезиод отправился в путь вместе с ними. Он был общителен и прямодушен. Иувал о целях своего странствия помалкивал. Грек же верещал без умолку. О том, что надеется на помощь Храма греческой общине Тарса. Его отрядили с целью занять денег у жрецов. Снабдили необходимыми бумагами, и велели заручиться поддержкой у богачей эфесской общины, среди них немало бывших тарсян. Город со многими торговыми завязками, все стремятся туда перебраться. Второй город империи после самого Рима, ну, или стремится быть таковым, одна Александрия только и может соперничать с ним, и уж столицей провинции Азия его назвать, наверно, можно! Хезиод тоже думает перебираться. Вот если дело с займом у жрецов выгорит, так Хезиод не преминет воспользоваться, он своего не упустит.
— Я так им и сказал: у меня и свой интерес быть должен, я им не мальчик. Это мои люди в Эфесе, и уж когда я их использую, да денег добуду через них, так пусть община мне и долю выплатит. У меня девочки на выданье почти, мне деньги не лишние.
— Деньги лишними не бывают, сосед, а девочки еще малы для замужества, что-то торопишься ты свое счастье в чужие руки отдать, — заметил Иувал.
— Эээ… у самого-то сын! Что мне девочки, какое это счастье, разве чужое только. Да я и не отказываюсь пока что от них, я только хочу приготовиться. В Эфесе Артемис живет, не в Тарсе, пусть мы и построили ей алтари, да разве ей такие нужны. А девочки будут к ней ближе. Пайдотрофа! Селасфора! Гегемона![12] Услышь меня!
С удивлением смотрел Саул на грека. Впервые в его присутствии призывали иных богов, кроме Всевышнего, и отчего-то не верилось, что это возможно. Было любопытно, но и неприятно как-то. Он знал уже ревность по тому, что было наследием его народа. И демоном была та, к которой обращались. Чье и имя-то проклято. И уж эпиклезы[13], которыми сыпал грек, совсем ей не подходят. Неприятно.
А тот продолжал, не обращая внимания на выражение лица мальчика.
— Защита Артемис не помешает. Станут корчиться в муках, о Лохия[14]! Кто поможет, кроме тебя? Я сам-то осиротел рано. Отец повез одежду матери в Храм[15], когда мне пять было. Умерла она в родах, так-то. Печалился отец: была бы рядом та, что может помочь. О Партенос[16], прости, что упрекаю тебя, но далеко ты была, когда умирала моя мать, и не дозвались мы тебя тогда…
Услышанное поразило Саула. Он не сдержал рвущихся от сердца слов, сорвались с уст:
— Разве Всевышний живет лишь в местах, где поклоняются Ему? Он повсюду, Хезиод, и гнев, и благоволение Его застанут тебя повсюду! Оставь своего идола, коли он привязан к Эфесу, словно веревка для белья к ветке дерева, двойным узлом! Пусть Господь пребывает с тобою повсюду!
Разразилось молчание. В воздухе запахло грозой, хотя в небе не было и облачка.
Иувал попытался спасти положение. По крайней мере, попытаться стоило. Тем более что, поперхнувшись куском хлеба от изумления великого, разразился сосед кашлем. Иувал метнулся к нему, стал стучать по спине.
— Ничего, ничего, сосед… сейчас пройдет, — бормотал он успокаивающе. — Саул, подай воды! И давайте уж собираться, засиделись мы тут. В дороге мы. Незачем рассиживаться.
Хотелось Саулу продолжить, объяснить Хезиоду многое. Но только отец глазами большими стращал, и на ногу наступил нарочно, так, что Саул не удержался, взвыл легонько. Пришлось отказаться
— В конце концов, то, что заповедано не есть, не ем. Как сказано в Торе, и довольно того, что сказано, и сверх того все от людей, а не от Всевышнего.
Он улыбнулся возмущенному сыну. Коснулся ласково рукою упрямо сведенных бровей. Продолжил:
— Люди придумали себе свои правила, мудреные наши люди, а мудрецов среди нас много. Прислушиваться к каждому целой жизни не хватит, неужели так и будешь жить, оглядываясь, почти каждое мгновение на то, что по этому поводу сказал, и когда, какой мудрец? Когда же жить, мальчик мой?!