Сейчас год Тигра, а в такой год все желания сбываются.
- Дай Бог.
Затем мы заговорили о людях и… о «дураках», но «дураках» особых, опережающих свое время: ученых-изобретателях, поэтах, художниках. Евгений взял гитару, открыл окно, чтобы выветривался дым от моих сигарет, и запел свои песни. Это были умные песни с болью душевной за поруганное добро, за людей, обреченных на насмешки и одиночество. Одна из них называлась «Только для сумасшедших»:
Кто хочет движенье частиц объяснить,
Стать первым, разгадку нашедшим,
Тот должен по складу мышления быть
Достаточно сумасшедшим.
А мы не частицы, природы венец,
Движенья души обретший.
И должен счастливого мира творец
Тем более быть сумасшедшим.
Мне верится: время такое придет,
Родится такая держава,
Где пост президента займет Дон-Кихот:
Безумия вечного слава.
Вот первый декрет, что издаст Дон-Кихот,
Чтоб каждого сделать счастливым:
Назначен премьером смешной идиот
Князь Мышкин, страдалец правдивый.
Чтоб в этой державе никто не попал
Холодным расчетам в объятья,
Расчетливых будет судить трибунал,
А в нем – Карамазовы братья.
И будут безумные там править бал,
И скажет с Креста Сошедший:
«Я не напрасно, распятый, страдал,
Мир тебе, мир сумасшедших».
Дерзаниям мысли вовек не скудеть
И чувствам, свободно расцветшим!
И гимном торжественным будет звенеть:
Только для сумасшедших!
Только для сумасшедших!
Мелодия этой песни выражала какое-то беспредельное отчаяние и в то же время бодрость, надежду. Я просил Евгения повторить песню еще и еще, и она звучала в дымной комнате, вылетала в открытое окно, обращалась ко всем и каждому с призывом сделать закон сердца, человечности законом жизни для всех людей.
Евгений спел еще несколько песен, и мы стали прощаться. Я пригласил его на следующий день в театр на «Цыганского барона» и поехал переоформлять путевку на Кавказ на более позднее время.
Алсу я объяснил, что завтра иду в театр с одним научным работником. Она неприятно хихикнула, но расспрашивать не стала, чему я был весьма благодарен. Если бы любила, обязательно расспросила… впрочем, какое мне дело до ее чувств, отношения ко мне: прогонит – перейду в гостиницу, так лучше будет.
В вестибюле театра Евгений выглядел по-прежнему старомодно: что-то академически ветхое, прошлое было и в покрое его нового костюма, застегнутого на все пуговицы, и в сдержанной манере держать себя. Я видел, как приветливо, уважительно здоровались и разговаривали с ним интеллигентные люди, очевидно, работники вузов, ученые, и опять почувствовал себя лишним. Как далек я был от них теперь! Благообразные лица, культурная речь и манеры – все выражает полнейшую гуманность…. А ведь совсем недавно мой научный руководитель, с подобным лицом и манерами, женщина, которой я часто помогал, отвернулась от меня, когда я оказался на улице. При этом, она с сочувствием объясняла, что не может устроить меня даже в общежитие, так как я соискатель, а не аспирант. Конечно, Евгений не представил меня никому из подходящих к нему знакомых, я стоял в стороне, и прежняя, родная больная тоска, ненависть исподволь овладевали мной.
Наконец, мы сели в ложу, и я очутился в давно знакомой мне, чудесной атмосфере театра. Сдержанный говор зрителей, какофония настраивающегося оркестра, золотой свет и блеск люстр в виде кругов зажженных свеч, бра и волшебный, таинственный, с необыкновенным узором розовый занавес сцены. Скоро он раздвинется в обе стороны, и созданные воображением автора герои появятся совсем рядом, живые, из плоти и крови, и будут петь под прекрасную музыку Р. Штрауса, разве это не чудо….
- Купи им кофеварку: в Москве ее, как ни странно, нет, - проговорил мне в ухо Евгений, - матери будет особенно приятно.
Я вздрогнул и обернулся: он сидел такой приличный, аккуратный, по-прежнему застегнутый на все пуговицы. Я кивнул:
- Конечно, обязательно.
Он говорил еще что-то подобное, а мне становилось все тоскливее и смешнее. Вроде все честно, а чувствую, что ввязываюсь во что-то грязное, неприличное.
Связь матери Нади с ученым миром для меня важнее самой Нади. Ведь я столько лет работал над Лермонтовым, мечтал, мучился, часто во многом себе отказывая. Соискателем меня никто не брал, ни в Казани, ни в других городах, потому что я был для них чужой, лишний, даже рукопись мою не читали. Наконец, бывший шеф по дипломной работе согласилась на руководство, но с какой неохотой… - на кафедре так и не утверждала. С трудом прочитывала написанную мною главу, ничего толком не объясняла и браковала, браковала…. Но Надя и ее мать не знают обо всем этом, думают, что цель моя одна - создание семьи. А как им сейчас об этом скажешь? Получается довольно гадко.
Если в прошлую встречу мы с Евгением говорили без умолку, то ныне, в театре, почти все время молчали. Он еще раз напомнил о психологическом значении кофеварки в моем знакомстве с московской семьей, а более значительного так и не сказал вплоть до нашего расставания.
Оперетту я почти не видел, не слышал и позавидовал Евгению: он весь был в спектакле, в музыке: переживал, восторгался, наслаждался, но… молчал. И я опять почувствовал себя лишним, даже здесь, среди музыки любимого мною Штрауса, рядом с очень симпатичным мне Евгением. А ведь у меня была мысль: вдруг мы станем друзьями, даже если с Надей ничего не получится.
«Дома», у Алсу, дни текли однообразно и утомительно, хотя я много работал над диссертацией. Она радовалась, смотря на исписанные листы, и, наверное, видела во мне будущего ученого, которого она недостойна. А я все больше увлекался миром Лермонтова и больных укоров совести не чувствовал, внутренне презирая Алсу и почти не ощущал на себе медвежьей шерсти. Почему она меня до сих пор не выгнала, ведь ей от меня как от козла молока ничего не добиться, к тому же, втайне я готовлюсь изменить ей? Конечно, чувствует, подозревает, но я ей нужен, поэтому молчит и не выгоняет. Иногда она мне предлагала хорошее вино – я крепко напивался и читал ей стихи Лермонтова или разыгрывал с нею диалоги Арбенина и Нины из драмы «Маскарад». Тогда мне казалось, что она понимает Лермонтова и меня.
Настало время отъезда. Алсу я сказал, что везу главу своей диссертации в Калинин, шефу на проверку, но вряд ли ей будет интересно ехать со мной, чтобы слушать ученые разговоры. Алсу вновь промолчала и пошла меня провожать. Мы шли, и я чувствовал, что тоска моя растворяется в холодном отчаянии, в растущем равнодушии не только к Алсу, но и к себе. Я вовсе не хочу, чтобы она страдала из-за меня, но ведь и мне жить надо…. В чем я виноват, если она мне больше не нравится?
А почему я сам от нее не уйду, сказав ей все прямо и честно, тем более, что жилье и работа теперь у меня есть? Лермонтовский Печорин так бы и поступил. А потому, что боюсь одиночества, ведь с кем-то я должен жить вместе, а то «медведи» загрызут меня до смерти.
Родной казанский вокзал: сердце привычно, радостно забилось в предчувствии путешествия, свободы. Улучив момент, тайком послал телеграмму Наде. Хотя вряд ли тайком: Алсу видела, но опять ничего не сказала. Ну и пускай: это мое личное дело.
Простились мы холодно, и вот, я в поезде, как всегда один; знакомый перестук колес: «кто-кто-ты, кто-кто-ты», и я медленно удаляюсь от опостылевшей жизни. Как я люблю поезда, их движение как ощущение освобождения!.. Завораживают ночные полустанки и вокзалы, когда за окном медленно проплывает слепящий свет фонаря на столбе и идут бодрые пассажиры. В вагоне все спят, а они движутся так, будто нет ночи, и чувствуешь, что движение, жизнь сильнее ее.
А утром в чистом свете родившегося солнца разворачиваются полотнами великих русских художников родные, щемящие сердце пейзажи. Чета березок выступила из леса: светлые, покрытые свисающими сережками листочков, как распущенными косами волос, они красуются перед всеми своей девичьей, чистой прелестью. Широкой книгой распахивается необозримый простор полей, зеленый, переходящий в светло-коричневые волны ржи и пшеницы. Одиноко стоящие деревья, темная полоска далекого леса, несколько черных птиц, высоко летящих в ясной лазури неба. Грустно и сиротливо здесь без человека, только брошенный им, затерявшийся среди моря колосьев трактор напоминает о нем.
Вижу тропинку, бегущую рядом с моим окном, поля кончаются, и я уже будто несусь по ней, перелетая через овраги, кучи бревен, идущих людей. Движение преодолевает грусть и чувство одиночества, все чаще и чаще появляются кирпичные строения, дома, сначала пятиэтажные, потом высотные, длинный, темный туннель, и вот она, Москва….
Все шире и шире она открывается передо мной: и старая, низкая, и новая, высотная. Наконец, пятиэтажки с разбегающимися в разные стороны улочками сменяются стройными проспектами с высокими зданиями, корпусами мостов, куполами церквей, а вдали величественно высятся университет и Кремль. Тревожно и радостно становится сердцу от приближения чего-то необыкновенного, но необъяснимо близкого и родного. Когда-то я, выйдя из вагона вместе с родителями, попадал в теплые объятия встречавших нас родственников, и вся Москва казалась мне родным, но далеким домом. Но потом у них начались раздоры, и наши связи распались, но память сердца осталась. И вот Москва приближается вновь, но она уже не та, и я не тот.
На Казанском вокзале я сошел на перрон и долго стоял, курил, пока не остался на платформе один. Но вот вдалеке показалась спешащая женщина, и, по мере приближения, я различил ее стройную фигуру, светлые волосы и, наконец, постаревшее лицо, под которым, как под маской, я с трудом угадывал черты Нади на фотографии. Оно как бы подстроилось под унифицированные лица окружающих горожан, очки придавали ему умный и цивилизованный вид, но лишали выразительности.
- Здравствуйте… вы Саша? – спросила она запыхавшись.
- Да…. А вы Надя?
- Да. Непохожа на фотографию, да? Извините, что опоздала: мне с работы далеко добираться, метро подвело.
- Ничего… что вы.
- Вы долго ждали?
- Минут пять-десять… ничего.
Мы еще раз посмотрели друг на друга и улыбнулись.
- Ну что ж, пойдемте?.. – сказала Надя. – Прямо сразу к нам? Мама готовит обед для нас.
- Пойдемте, - ответил я, приветливость Нади, ее простота, вежливость мне сразу понравились.
Наземная Москва быстро промелькнула перед нами, и мы очутились под нею, в метро. Пересадки, переходы: Надя жила в новопостроенном районе. Мы улыбались, болтали о чем-то незначительном. А вот и район, где жила Надя с матерью: унылые серо-белые коробки-дома, вокруг них палисадники, скамейки у подъездов с вечными жильцами-сплетниками. Но во мне еще продолжалось движение поезда: настроение радостное, возбужденное.
Встретила нас мама Нади, учительница, высокая, неполная, строгая, но весьма приветливая особа. Надя провела меня в свою комнату, где стояли небольшой стеллаж с книгами, стол с магнитофонными кассетами, диван-кровать, как у меня в Медведеево. Все выкрашено в один светло-коричневый цвет, книги и кассеты расставлены аккуратно, ничего лишнего, и все чисто. Мне это тоже понравилось.
Конечно, меня больше всего заинтересовали книги, и я спросил разрешения у Нади посмотреть их. Почти новые,
Помогли сайту Реклама Праздники |