Произведение «Калигула. Глава 18. Любимая сестра.» (страница 2 из 5)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Сборник: "Калигула"
Автор:
Оценка: 5
Читатели: 1678 +2
Дата:

Калигула. Глава 18. Любимая сестра.

отодвигала безумие. Было тепло, даже когда она за стенкой. Ему не снились сны. Она изгоняла кровавые реки из сонного сознания, он спал крепко и подолгу. Ее руки смиряли даже головную боль, боль таяла под ее пальчиками. Совсем не обязательно было тащить ее в постель, как глупы люди вокруг! Просто в течение дня он видел ее. Как она гуляет в саду. Как улыбается. Она смеялась, и, даже не видя этого, только слыша, он обмякал, расслаблялся. Обнимая ее, целуя, он ощущал редкую радость. Вовсе не ту, что приписывали ему; и от этой славы он не отказывался, нет; но мгновения эти несли вовсе не плотскую радость. Она была чиста, как родник в его саду. Она была свежа, весела как птичка. Суровости Агриппины не было в ней, но в минуты раздумья, когда брови на лице сходились, глаза светились особым, мягким светом… Да! Нечто от матери было в ней. А от отца — лучинки легких морщин, бегущие от глаз в стороны…[/justify]
Он подхватывал ее на руки, кружил, прижимая к себе, целовал все, чего касались губы. Глаза, щеки, упругий, пахнущий земляникой рот. Разглаживал брови, как когда-то это делал отец для матери. Между ними было их детство, и дружба с тех самых времен. Разве он виноват, что она молода, и что хороша, а сам он мужчина, а люди есть люди! Пусть завидуют его всемогуществу, его вседозволенности. Ему можно все! ...

Глупы не люди, глуп он сам, пожалуй! Он еще не знал этого.

Смех Друзиллы разбудил его как-то утром. Ее смех в саду, где она любила раскачиваться на устроенных для нее качелях. И это тоже было частью их детства. Походные, наспех сотворенные из веревок и доски качели ушли в прошлое. Для нее изготовлены были нынче другие, красивые и прочные. На цепях, в которых каждое звено равно другому.

Он сам проверял все на прочность, взлетал, касаясь головой небес. Она же не любила высоты, ей важен был ритм, мелькание дерев, лоскутов неба между ними, с землей и травой вперемешку перед глазами. Она баюкала себя на качелях, он же — летал! Не столь важно. Просто любили качели оба…

Но в это утро она не каталась. Был слышен смех, шорох какой-то веселой возни. Он подскочил, надеясь на чудо. Вырвать у жизни несколько мгновений радости, прежде чем на него обрушится Рим всею своею тяжестью. Прежде чем начнут говорить, убеждать, просить, умолять, настаивать!

Наспех одевшись, он выскочил в сад. Она была тут, его радость. С собакой. В белых одеяниях, легкая, тоненькая, казалось, тронь, зазвенит! Волосы рассыпались, искусно созданная прическа погибла. Молодой пес резвился с ней. Поднимал лапы, всем телом бросался на нее, словно пытаясь уронить на землю. Не сразу он понял, что так оно и есть. Она хохотала, отбиваясь. Кричала: «Нельзя, нельзя! Перестань же, ну! Фу! Нельзя этого делать!».

Все так же смеясь, повернулась к собаке спиной, побежала. Ну, как же, от молодого да резвого убежишь…

Калигула похолодел. Догоняя, пес потянул полы ее одежды. Она остановилась на бегу, а пес уткнулся ей в ноги, там, где они соединялись под округлостями зада. Чуть ли не рыча, тыкался он мордой в нее, тянул воздух, принюхиваясь, тащил рвущуюся ткань. Не было сомнений, она была в ежемесячном женском недомогании. Пес учуял в ней самку, суку в течке, и то, что он делал…

Вот он уронил ее все же, толкнув лапами. Завис над ней. Калигула увидел, о! Большая псина, большой, болтающийся внизу меж задних ног, безобразный отросток! Этого достало для безумия!

То, что случилось потом, передавалось из уст в уста тихим шепотом, с оглядкой. Что-то не так с молодым императором, не так. Едва оправился от болезни, речи его все еще странны, поступки тоже, знаете ли, весьма. Сцепиться с псом в дикой, отчаянной драке? С любимцем своим драться, да не в шутку, а всерьез, не до первой крови, а до последнего вздоха? Он рычал и кусал, да нет, не пес же! Все наоборот, это пес обезумел от боли и страха, пытался сбежать! Ведь напавший на него хозяин рвал куски мяса из его тела зубами, во всяком случае, пытался. И бил коротким мечом, и, наконец, удушил собаку своими руками, подумайте! Их с трудом расцепили — окровавленного, изрезанного в лоскуты пса. И хозяина, чья кровь смешалась с песьей, и тоже лила ручьями. Собака ведь поняла, что настал последний ее час, пусть не сразу, поначалу надеясь на милость, на шутку, пусть злую, но шутку хозяина! Потом-то тоже дралась, защищая жизнь, да только разве с безумцем сладишь. Безумцем?

А как назовешь еще человека, напавшего на пса?

Говорят, сестра была рядом. Она кричала, пыталась схватить брата за складки разорванных одежд, оттаскивала.

— Гай, не надо, не надо, — кричала, — за что, ну за что? Это была игра, Гай, мы играли…

Еще там, еще в бреду невероятного этого сражения, промелькнула у него череда мыслей, быть может, несвязных, зато все объясняющих: «Я люблю ее. Убийства! Смена ее мужей! Моя неудачная женитьба. Ревность, за которой прячется моя любовь, вот что… причиной всему».

Позже, когда все кончилось, и он, страшась взглянуть на нее, пятился к выходу, еще одна мысль сморщила лицо его в гримасе боли. Она была правдива, эта мысль, до отвращения. «Так она меня не любит. Как угодно, только не так».

А потом, в этой жизни потом, где он уже не мог ее сберечь, случилось все самое страшное. Он отослал ее к мужу. Он не хотел соблазнов, не мог ее обидеть. Когда стало невмоготу от тоски, перестал ссылаться на дела и вызвал снова.

Она сказала ему: «Знаешь, Гай, я ведь беременна. Я так рада. Может быть, я рожу нового цезаря Риму».

Он схватил со стола нож. Все тот же нож, который был ему другом в детстве. Со свистом пронесся нож в воздухе, вонзился в стену. Ручка дрожала еще, а она уже бросилась к нему, обняла: «Что, Гай, что? Ты не рад? Ты не хочешь? Что не так, скажи!».

Скажи ей все… Лепида схватить, обезглавить, немедленно! Можно придумать еще тысячи казней. Что угодно с Лепидом, только бы не терпеть эту боль в сердце!

— Я рад, — сказал он ей. — Только побереги себя. Пожалуйста, побереги себя, и скажи, чтоб тебя берег этот, который… муж. Потому что я его… Я лично отрежу ему все, что делает его мужчиной, если только он посмеет обидеть тебя…

Марк Эмилий Лепид был неповинен в ее смерти. Какая болезнь погубила плод? Отравляя ее кровь, губя ее, разлагался внутри нее ненавистный Калигуле ребенок…

И Калигула, кляня жизнь, себя, свое бессильное всесилие, молча держал ее горящую руку в своей. До самого конца? Да если б он мог!

Он не мог. Он должен был уйти, не приняв ее последнего вздоха. На то у нее был муж, сестры. Но не он, не брат; ее брат был Великим понтификом Рима. Он уже не должен был быть при ее ложе: болезнь, смерть — не должны быть его уделом. Кто угодно, только не он!

Но «кого угодно» не находилось. Агриппина и Ливилла, обе замужние, первая, к тому же, мать очаровательного, но весьма капризного и бойкого мальчика, не оставляли дома свои заботой в эти дни; воспылали небывалой любовью к семье. Веселого в состоянии Друзиллы было мало; близость смерти томила, пугала сестер. Было тягостно и страшно. Они приходили, конечно. Но желание уйти поскорее от ложа страдалицы было настолько очевидным, что их приходы тяготили Друзиллу. Она мучилась, и брат поспешил отдать приказ…

Приезжал дядя Клавдий. Сидел с нею. Все больше молчал. Размышлял о чем-то, о чем же, если не об этрусках? Разве что о Карфагене. У него мысли все о прошлом. Он в прошлом живет. Очень скоро уйдет туда и Друзилла? Ну, так что, это общий удел…

Лекарь, Ксенофонт? Он и не уходил. Жил в соседнем кубикулуме при атрии. Раздавал указания ее рабыням. А что он еще мог, слуга Асклепия? Вздыхать, говорить ученым языком; утверждать, что все возможное делается. Что-то, несомненно, делалось. Но изгнать из себя плод она не могла. И слабела на глазах, сгорала в лихорадке. Отказывалась есть. С трудом пила. Любое напряжение вызывало одышку и головокружение…

Муж забегал в ее кубикулум ненадолго; неестественным, бодрым голосом предлагал ей крепиться. Просил не огорчать его, и тем более — брата, у которого столько забот и без того. Говорил, что все будет хорошо. И сбегал, явственно сбегал! Даже близость к принцепсу не искупала страх смерти. Всем хотелось быть далеко от этой тягостной картины уходящей молодой жизни…

Кроме Калигулы, впрочем. Он был готов отдать все, чем щедро одарила судьба, все, о чем мечталось когда-то, лишь бы побыть с ней одно только мгновение. Еще одно, еще, еще минутку, еще один ее вздох, еще слово, обращенное к нему. Еще надежды миг, пожалуйста!

Она держалась за руку брата. Это было той нитью, что связывала с жизнью. Никому ее жизнь, кажется, не была столь дорога. Даже ей самой!

Настало мгновение, когда он понял: скоро. Мгновение, когда надо уйти. Таков закон Рима. И сколько бы ни был он суров, но это закон. Принцепс также подчинен ему, как любой другой.

Слезы градом посыпались из глаз. Все, что с ним происходило, было уж как-то совсем немилосердно. Новое горе уже не помещалось в нем; так вода в реке весной не признает границ русла, разливается, губя все живое вокруг. Так вздымалось и рушило все человеческое в нем непомерное, страшное горе…

— Надо идти? — поняла она. — Ты уходишь, Калигула?

Даже простые эти слова дались ей с трудом. Она не сразу их сказала, а в промежутках между вздохами. Голос ее был слаб. Силы оставляли ее. Но она все понимала. И в этом тоже был ужас, непередаваемый словами. И в том, как постаралась она отдернуть, отнять у него руку. И то, как кивнула головой, признавая необходимость его ухода, принимая ее…

— Мера должна быть во всем, и всему есть такие пределы, дальше и ближе которых не может добра быть на свете…

[justify]Это произнес вдруг мужской голос за спиной, смутно чем-то знакомый принцепсу. Не строки Горация[3], которые Калигула тоже знал, потревожили, а голос! Из прошлого, чем-то неприятного

Реклама
Реклама