30.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 15. РОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ.
30.МОЯ ЖИЗНЬ. ЧАСТЬ 15. РОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ.
Жизнь дома обещала тревожное и очень недолгое затишье. Судьба
должна была меня изрядно потрепать, чтобы я согласилась, сочла за радость,
почти за спасение поехать с отцом домой. Но я действительно была измотана долгим
своим безрадостным кочевьем и желала себе пусть временный, но самый скромный и верный приют телу и душе.
Доброжелательность отца была предельной. Так можно было говорить с больным и
очень битым человеком. Слава Богу, Бог дал такое, хоть такое понимание отцу, и
по приезду в Кировабад он чуть ли ни с порога заявил маме, а, по сути, самому себе, чтобы ни о чем не расспрашивала
меня, ни в чем не упрекала, ни словом не заикалась о моих путешествиях.
И, действительно, на
некоторый срок это стало и для него самого табу, которое он свято соблюдал,
оставаясь верным все же своему природному уму и какой-то очень глубоко зарытой в нем человечности.
Однако, и такое начало не страховало меня от его непредсказуемого и агрессивного
характера, поскольку он мог отыграться на мне и по другой причине; но в мои
двадцать лет и в итоге уже пережитых немалых потрясений это могло
восприниматься мной значительно тяжелее. Да и так, получив крышу над головой и
еду, я получила еще несравнимое унижение в глазах всех, и поднять себя было невозможно, ибо
родственная и материальная зависимость закрывала рот, а потому делала
непривлекательной, тупой и забитой, не умеющей, да и не желающей себя ни
объяснять, ни отстаивать.
Здесь словесный поединок был невозможен, ибо надо мной висел
закрывающий рот знак вины и лжи, как и неблагоразумности и своеволия, как и
неуважение к родителям и их стараниям и
затратам, что в их глазах было достаточно существенным. А потому надо было
начинать, а вместе с тем и продолжать жить, надеясь на милосердие времени.
Хотела я или нет, но уже давно начинала понимать и то, что
в какие бы человеческие отношения я не
вовлекалась, никогда в эти игры не входила с головой. Напротив, они
преломлялись, входили в меня, во мне
обрабатывались, проходя через долгий внутренний процесс мышления, и куда-то
укладывались, так, что я чувствовала лишь тяжесть багажа, существенность ноши и
свою от нее кровную неотъемлемость. И так устремлялась дальше, как-то особо не
опираясь на мнения людей, ибо почему-то существенным было мнение мое, ибо я
одна знала истинные причины свои и следствия, свою доподлинную вину перед
другими и никогда не желала бить себя в грудь, доказывая свои причины и
невозможность отклониться.
Хотя на самом деле силу слова никто не отменял, как и важность
речи невозможно умалить. Но молодость не
умеет этим пользоваться, ибо условности закрывают рот, отводя ей далеко не
самое авторитетное место и делая ее неубедительной и виноватой в своей
молодости. Но внутреннее преимущественное миролюбие были зачастую моей незримой
опорой, которую я в себе не знала, но когда чужая хула или гнев, или
несправедливость обрушивались на меня, то внутреннее благостное состояние
делали меня нетронутой, как листок лотоса водой, даже когда была в слезах и
печалях, ибо не вырывался из меня гнев беспричинный, не сосредотачивалась во
мне обида безмерная, не различались люди на друзей и врагов, но принималось
все, как тяжелая данность, которую надо, очень надо пережить, иначе, никуда…
Много раз я видела, что, как бы то ни было, но все можно
пережить, все имеет свойство отдаляться, затихать, притушевываться, а я, словно
солдат с вышки, строго наблюдаю свою собственную
судьбу как бы со стороны, свое движение в теле, и только отмечаю, что все
лабиринты в судьбе имеют строгий порядок и последовательность, о чем идущий и
не подозревает, ругая свои ноги и свою голову за выбор и нерасторопность или,
напротив, поспешность, не имея, однако, ни к чему никакого отношения, ибо и
намерения другие, и планы другие.... Такая видимость странным образом, но
бросала в душу зерна бесстрашия, ибо душе, оказывается, было все равно, и она
поясняла почти беспристрастно себе через мысль: «На самом деле тебя несет
течением судьбы, и в этом движении ты не
участвуешь, до тебя нет никому никакого дела. Оглянись. А потому и тебе до тебя
не должно быть никакого дела. Наслаждайся тем, что получается, а неуспехи
оставляй. Это миражи. Они никому не видны, но только тебе. Но если никому, то…
какое и тебе дело до них. Они имеют свойство отдаляться. И даже когда тебе
очень больно, и они еще не отдалились –
ты вне их. И невидимая рука все-равно протягивается к тебе, и ты устремляешься далее… И так повторяется и
повторяется.».
Не углубляясь особо в эту философию, все упрощающую, я
соглашалась с тем, что так мыслить тоже можно, ибо, иначе, жизнь станет
невыносимой. Мало того, что надо бороться с собой и своей судьбой, но к этому
приложится борьба за чужие мнения, за их завоевание. Не борьба ли это с
ветряными мельницами? Я открывала, что
моя суть, мир во мне строгостью судьбы,
любой строгостью, включая строгость и деспотизм отца, не нарушался, внося в
меня бури и штили, напрягая и расслабляя, но упрочился, стал богаче и надежнее,
стал полнее и основательнее, и из него
мне все реже и реже хотелось выходить. Но сосредоточенность имела свойство и не
отзываться на чужой гнев, на чужое слово, на чужой упрек. Но было и так, что
гнев извне рождал во мне великое сожаление о возвысившейся надо мной душе, и я вновь уходила в себя и
так отдалялась, ибо было, куда уйти и куда в благости и надежде устремить ум,
ибо стержень во мне был неиссякаем, как у каждого начинающего жить.
Однако, моя молчаливая характерность усложняла отношения с
родителями всегда. И как теперь начнет слаживаться, мне пока было не видно,
хотя принципиальных перемен я не ожидала и не имела основание их ожидать. Не
ожидала я для себя простых отношений, но пока надо было сделать передышку в
судьбе и прийти в себя. Хотя… все видимые горизонты заволокли тяжелые тучи, было ни зги не видать
в судьбе, и ни откуда не струился даже слабый свет, и было непонятно, как
теперь я устремлюсь в направлении моего
вожделенного образования, да и родители были потрясены не меньше моего, уже не
знали, что со мной делать, поскольку я перечеркивала и их планы, снова
становилась камнем преткновения, булыжником на ногах, с которым не очень-то,
как был уверен отец, вырвешься из Кировабада. И это погружало его в немалую
почти скорбь и в почти мудрое, видимое,
хотя и не на долго, смирение перед
судьбой, где она никак не давала выбора, но ставила перед фактом, тем нагнетая существенную тень на его нарочитое миролюбие и доброжелательность.
А потому, мне следовало предчувствовать, а потому и ожидать
отцовские бури, ибо, стараясь иногда собой управлять, он, по сути, был неуправляемым и находил то, на основании
чего можно было разрядить свои надуманные мысли, а с ними и гнев о того, кто
был явной причиной его беспокойных раздумий и частых бессонных ночей.
Он мог в любую минуту
вспыхнуть, и никакая сила не удержала бы
его, ибо ум услужливо все подавал, умно
и предвзято все обставляя. Так через
несовершенные качества отца, его амбиции и трудности жизни Бог должен был и далее меня гранить, спиливая и закругляя природные
и заработанные углы, ибо надо было и следа, и камня на камне не оставить в моих
качествах, то, что позаимствовала через кровь отца и заработала неблагоприятное
своей кармой и жизнью в этом мире.
У Создателя было немало
запланировано труда надо мной. Что делать? По дороге домой отец был почти
щепетилен, и эта его оболочка в чужих
местах была мне очень хорошо знакома, и я прекрасно знала, во что это все
выливается, когда он был уже дома, единоличным хозяином, независимым ни от
внешней среды, ни от людских мнений. Пока же он почти угодливо с легкой
доброжелательной улыбкой добрейшего человека рассказывал мне о том, что
мама ни один раз убедительно просила
его, если сочтет возможным и по обстоятельствам, не брать меня в Кировабад, но как-то пристроить в Москве.
Видимо в своих глазах он видел себя благодетелем, не идущим на поводу жены.
Несомненно, было понятно, почему так было сказано.
Мама была женщиной достаточно зависимой от мнений людей, любящей
все приукрасить, подать лучшим образом, тем обставляя себя мнимым уважением и
теша свое самолюбие. Что ожидало ее с
моим приездом? Как бы позор. Такая достойная дочь, оправдавшая все надежды, с
первого раза поступившая в университет без связей, без денег или
знакомства… Для Кировабада это было
чудо, притом редкое, которому редко, кто
верил. И обладать таким чудом, здесь питать свою гордыню и положение в глазах
друзей и недругов, соседей и знакомых… И вдруг такое фиаско.
Блудная дочь водворяется на место, на законное место, ибо и
достойна, наверно, этого места. О, сколько здесь почвы для молвы, для
злопыхателей. Ладно бы, если б речь шла только об учебе. Но, ведь, приплести
сюда можно, что угодно… Вот как мыслит
тщеславие. Распустив обо мне великолепные слухи, желая зависть себе и почтение,
мама никак не желала потерять этот статус, никак не желала быть низвергнутой
пониже, никак не желала претерпеть пересуды и лживые сожаления и
предпочитала миражи и мнения лестные,
что было ее жизненным кредо, нежели видеть рядом дочь живой и здоровой.
Она не очень много мыслила хотя бы с позиции обывателя о
превратностях и непредсказуемости судьбы, наконец, об опасностях в жизненных
перипетиях и особенно для молодых и неопытных, не думала и о том, что есть вещи
более ценные, нежели чужое мнение и не могла мыслить иначе, ибо и не обладала качествами мудрыми, немного
выходящих за рамки обычных семейных отношений и банального упрощенного
понимания, доминирующего в этом достаточно условном мире.
Отцом же руководил Сам Бог, уже здесь не допуская торжества
дурных качеств и значительных ошибок, ибо двойная ошибка относительно меня
родителей могла бы дорого обойтись им и не соответствовала Плану Бога на меня.
Такие мыслительные проблески и остановки в решениях давал ему Бог, дабы судьба
знала меру и не упекла меня прежде времени на тот свет, что могло быть вполне
реально, ибо такие мысли мне были далеко не чужды, когда мне становилось
невыносимо, ни телу, ни духу. Но вовремя, а я бы сказала в последний момент,
появлялся свет, и душа устремлялась туда,
как в свое, пусть не долгое, но все же спасение, с тем, чтобы вновь
набраться сил и рвануть, надеясь на лучшие времена, в
направлении чистом и возвышенном,
поскольку Божественный стержень во мне никуда не девался и всегда был
неиссякаемой внутренней опорой, которую Бог подпитывал едва, но достаточно,
чтобы надеяться и вновь устремляться.
И вот я уже ела сытный украинский мамин борщ, о котором
постоянно мечтала вдали, и абсолютно
точно знала, что сейчас, какое-то время, мне не будут задаваться вопросы, не
будут меня упрекать, и молила Бога, чтоб
это было именно так, но также точно знала, что во что-то, да это выльется. Как
бы устоять… Как бы внутри себя найти силы… В легкой иллюзии покоя я
чувствовала, что мир
|