попытки Даны отменить законы физиологии, и выслушивать ее самонадеянные заявления, что уж сегодня она в последний раз поддалась мне, поскольку так сложились обстоятельства, и я – гнусный совратитель – просто-напросто воспользовался ее слабостью, плохим настроением, грустью. Как же она злилась, когда все повторялось, притом, что, вырываясь, быстро забывала о цели борьбы, растворяясь в поцелуях и сдаваясь, не в силах противиться не столько моим рукам, сколько приливу, поднимавшемуся в ней самой.
Ну а я давно понял, что хочу ее одну,– лишь она мгновенно зажигала мою кровь. С другими женщинами секс завершался у меня равнодушным отторжением; часто я оставался вздернутым и раздраженным. С Даной же мы проваливались в сон в переплетенье рук и ног, не в силах разъединиться, хотя вслед за наслаждением вновь и вновь упрямо стремились освободиться от незримых пут друг друга.
Подспудно внутренняя борьба поглощала меня с первой нашей встречи,– с Даной вечно приходилось что-нибудь в себе преодолевать, безо всякой вины мучиться угрызениями совести и утихомиривать многочисленные нравственные раздражители. Порой мне мерещилось, что она страдает, усердно скрывая муки ревности. А ведь именно по настоянию своей упрямицы на людях я старательно изображал внимание к другим женщинам. Порой меня точили подозрения, что Дана искусно манипулирует мной, каким-то неведомым образом навязывая мне смутное чувство неудовлетворенности и раскаянья в несовершенных грехах. Но чаще я злился на то, что в угоду ей вынужден притворяться и подстраиваться, хотя и сам руководствовался нелепыми установками, диктуемыми двусмысленностью нашего с ней положения.
Впрочем, спектакль разыгрывался нами не столько для окружающих, сколько для самих себя, но, как ни стремились мы к определенной форме, как ни пытались придать своим действиям подобие упорядоченности, в борьбе со стихийными выплесками желаний оба терпели фиаско.
Человек неустанно отделяется от природы, дабы утвердиться в собственной исключительности, и упрямо дистанцируется от всех прочих природных созданий. Однако для ума унизительны не только животные проявления, такие как неконтролируемый гнев и неуправляемая похоть. Меня лишали покоя сомнения в собственной личностной состоятельности и, наравне с сознанием какой-то незавершенности и неразгаданного заблуждения, влекло к преодолению ускользающего порога, за которым я полагал обрести способность ухватывать моменты зарождения упрямых ошибок в построении исходной конструкции, без моей воли уже как мхом обросшей мыслями, памятью ощущений, влечениями.
Я вполне осознаю свои внутренние иллюзии и ложные проблемы, неизбежные и происходящие из самой природы разума, но что-то упорно насаждает мне потребность отыскать в себе "начало" и очиститься от внешних представлений, убеждений и наслоений воспитания. Только подобное "раздевание", на мой взгляд, способно помочь нащупать истоки своего существа – без искажающих факторов. Каждый для себя кратко повторяет всеобщие заблуждения, открывая мир заново. И все же хоть раз в жизни стоит предпринять серьезную попытку отделаться от мнений, принятых некогда на веру, чтобы произвести ревизию оснований – не с целью доказать их истинность или ложность, а для критической оценки принципов, на которые можно опереться, как на безусловные.
Тайная страсть манила меня на собственное дно, чтобы, всплывая ниоткуда, начать осознанно отсеивать пустые и взращивать подлинные чувства, отталкиваясь от первичной точки-зеро. Правда, ассоциирование себя нынешнего с собой изначальным следовало предварить радикальной работой: выявлением произошедших метаморфоз и разбора того, что есть во мне нового. Лишь тогда появилась бы надежда зафиксировать момент зарождения "мутации", неправильности, сбивающей стройную программу,– этой прозрачной, еле различимой медузы,– изобличить ее и нейтрализовать. Поймать же нарушительницу иным путем не представлялось возможности, и во всем мой слух улавливал ею привносимую фальшь.
Однако маленькую юркую тварь порождало вовсе не воображение: разум ясно различал в ней образ зла, насаждаемого извне, и требовал искупления. Но в чем оно? Как вырваться из неопределенной игры светотени, вглядеться в размытые контуры, нащупать форму? Я верил в способность активного мышления самоочищаться от навязываемых схем, догм и шаблонных ходов. И, тем не менее, назойливое присутствие чего-то неестественного, некоего изъяна, негатива, родственного детским страхам, суевериям и заблуждениям, извращало любую мою попытку успокоиться и толкало меня вывернуть мысль наизнанку, вытрясти из нее докучливую соринку, все время ускользавшую от воздействия. Только эта игра с самим собой, единственная, и давала надежду ее поймать. Позволить же кому-то или чему-то хозяйничать в своей голове равнялось бы скатыванию по наклонной плоскости от любого случайного толчка.
Правда, в ожидании освобождения приходилось усилием воли блокировать хаотичные движения души, рождаемые в бездне инстинктов, и надеяться на то, что данный сизифов труд развивает устойчивость к слепым призывам плоти. Но все мои неопределенные проблематичности не облекались реальным действием и сопровождались лишь благими намерениями, поскольку было неясно, как воздействовать на свой внутренний строй для наведения в нем порядка,– ведь я еще не вполне решил, чем хочу обладать и что в себе культивировать: nоn posse peccarу* или posse non peccare*.
Вид встреченного Гоши заставил меня поежиться от холодящего ощущения в животе: будто на мгновенье вернулись времена, когда я не слишком любил себя. Тогда мой разум, воспоминания, мышление, воля являлись как бы преобразованиями чувственности и в первую очередь – осязания, что подтверждало одну нравящуюся мне концепцию, признающую именно тактильные ощущения одним из главных критериев истинности наших знаний о материальном мире. Конечно, было в том возрасте и много хорошего, но помнились мне только мучительные метания между сознательным и бессознательным опытом.
Кузен выглядел надменно-независимым шалопаем. С ним маленьким тетя подолгу гостила у нас, поэтому играть с братцем поручалось именно мне. Я всеми силами пытался отделаться от этого противного сопливца и доводил его до рёва, чтобы впредь не допускаться к ребенку, коим он считался рядом со мной – большим мальчиком. Отец сердился, а мать уговаривала, но я отвергал унизительную роль няньки и упрямо стоял на своем.
В конце концов Гошу стали отправлять к моим троюродным сестрам, которые с удовольствием занимались этим бутузом. Обе – одна за другой – на радость семье повышли таки замуж, хоть и засиделись в девках до тридцати лет из-за своих старомодных взглядов и внешней невзрачности. Не скажу, что находил сестер безнадежными в интеллектуальном плане, только выглядели они какими-то уж больно алчущими по отношению к мужскому полу, чем вынуждали меня шарахаться от своего благоговейного ко мне внимания.
Помимо двоюродного дяди с семейством и особо – его супруги, обремененной святыми обязанностями перед членами многочисленных ответвлений ее генеалогического древа, приходилось общаться еще с двумя моими бабушками, ведь мать любила родственные застолья с задушевными разговорами. Не употреблявшая спиртного, она наивно полагала, что опьянение способствует особой искренности и открытости. Само собой ее, внимательнейшую слушательницу "чистосердечных" излияний, всегда ждали, тогда как из нее вытянуть малейшее откровение случалось крайне редко.
Обе мои бабушки весьма пеклись о сохранении единства семейных уз и, увлеченные данной идеей, под старость даже поселились в одном подъезде, что, к сожалению, оказалось большой ошибкой. Сойтись близко из-за кардинально различавшихся воззрений они так и не сумели, а вынужденное общение столь ортодоксальных и самолюбивых особ множило взаимные обиды и непонимание. Но на людях эти истые дипломатки строго придерживались необходимого церемониала в отношениях.
Из детства в памяти остались шумные семейные праздники, где мне полагалось представлять что-нибудь из своих новых стихов или играть на старинном пианино – гордости одной из моих бабушек по причине наличия в его звучании отголосков клавесина. Среди детей нашей многочисленной родни я стоял особняком. Меня считали упрямцем, и хотя я любил восхищать окружающих своими талантами, но не терпел семейственных сборищ, а лишь подчинялся родителям. Мать искренне радовалась, отец же почти все такие вечера сидел молча, слегка улыбаясь.
Если выбирать, мне были больше по сердцу его друзья – две интеллигентных семейных пары,– да и мать с удовольствием встречалась с ними. Однако отец покорно возил нас к родственникам на знаменательные даты, вынуждая меня возмущаться навязанным общением с людьми, пусть родными нашей семье по крови, но крайне далекими мне по духу.
К ним полагалось проявлять приязнь, хотя трудно было решить порой, о чем говорить с дядьями весельчаками-пустозвонами, их женами-несушками или моими перезрелыми кузинами. Ну, а если предмет беседы все-таки находился, изъяснялись мы на разных языках. Особо приходилось переводить и расшифровывать для себя изречения женщин нашей родни, ибо при встречах эти восторженные клуши высказывались, не слишком заботясь о соответствии произносимых слов и вкладываемого в них смысла, а зачастую и вовсе обходясь одними междометиями и кудахтаньем.
Мать с тетей – сестры-близнецы, и хотя близки они далеко не во всем, неоспорима их синергия в увлечении примитивно-наивным эзотерическим вздором в поисках "великого смысла". А тот включает в себя забавную, если не откровенно невежественную, трактовку многих разнородных теорий и концепций, некоторых извлечений из конфуцианства, дзен-буддизма и даосизма, а также толкование сновидений по системе, весьма далекой от фрейдовской и приписывающей снотворчеству мистическую силу.
Правда, именно тетя своими восторженными речами, полными софизмов и четырехугольных глупостей, всегда искажала простые и ясные мысли моей матери – обычно немногословной и спокойной,– передавая той свой энтузиазм и с убежденностью проповедуя отменную чушь. Ожидание конца света, приметы, предчувствия, очищение кармы, наукоподобные теории и необходимость соблюдения почти языческих обрядов,– все это, наравне со многими атеистическими положениями, таинственным образом уживалось в сознании обеих с христианскими ценностями – притом, что ни та, ни другая не отличались религиозностью.
Но особо злила меня в матери, помимо восприимчивости к разному вздору, ее нетребовательная доброта к любому, даже незнакомому, человеку. Мы выработали с ней особый псевдоязык для общения, и, тем не менее, взрослея, я отдалялся от нее, хотя остатки воображаемой пуповины и сейчас соединяют меня с матерью через некоторые зоны сознания.
Отец в своей слепой к ней любви словно не замечал ее бабской дури, мало того, порицал мою резкость в адрес матери. С ним я также непримиримо спорил, что было далеко не простым
Помогли сайту Реклама Праздники |