Типа как предисловие
Клавдия Ивановна, умеренной полноты и пухлости уральская тётка, завивала росшие у неё на верхушке волосы цвета смоченной дождём соломы на бигуди. Не пластиковые – тогда бигуди делали из алюминия. Исключить нельзя, что прямо на авиазаводе и делали.
Ещё она, Клавдия Ивановна, была училкой начальных классов и любила выпить. Любила. Сердцу не прикажешь.
По понедельникам с утра она бывала поэтому несколько рассеянной. Но только по понедельникам и только с утра. Соблюдала.
Я бы ее, может, и вовсе забыл бы, учительницу первую мою, если бы она не научила меня, в числе нас, вдевать нитку в иголку и завязывать на конце нитки узел. Сейчас это умение мне совсем ни к чему, но сердце гордостью наполняется. Потом разные бесполезные умения добавлялись, по ходу жизни. Открыть ножом любую банку. Почистить картошку штык-ножом от автомата Калашникова. Пользы, конечно, никакой, а только гордость в поизносившемся сердце.
Хотя главное, конечно, не это.
Ещё Клавдия Ивановна учила нас писать буквы. Ликвидировала всеобщую безграмотность.
Когда же дошла до высот – до разбора предложения по частям, - вышла заминка.
- В дупле жила белка, – продиктовала она, мелко потряхивая завитыми кудряшками.
Вопрос «кто?» заминки не вызвал. А после вопроса «что делала?» гражданское общество погрузилось в молчание. Нырнуло в него и там затаилось.
Такое было время. Уже не кровожадное, но ещё привычно тревожное. Если бы в дупле жил, к примеру, Чапаев, или хотя бы Павлик Морозов, то какие-то предположения о роде их занятий кто-нибудь обязательно высказал бы. Даже если бы они жили в дупле вместе, кто-нибудь чего-нибудь ответил бы – и совсем не то, о чём вы подумали. В те времена об этом особо не думали, чем теперь так озабочены пузатые, откормленные, дряхлеющие дядьки в дорогих костюмах.
- Жила, - осторожно предположил я.
Для того чтобы высказать вслух осторожное предположение, нужно было иметь гражданское мужество. Мои соратники по несчастью оказаться в начальной школе замерли в ожидании. Пожурит меня Клавдия Ивановна мягко, за очевидную безыдейность, или гневно отберёт дневник, выгонит взашей из класса и отправит за родителями. Первое можно было принять за штраф и административный арест, второе – за расстрел или почти расстрел. За гражданскую казнь – это уж всяко. Покакал на наши светлые идеалы. Не примем его в октябрята, не возьмём в светлое будущее, нехер ему, отщепенцу, там делать с такими взглядами. Лучше привяжем его к позорному столбу, и каждый октябрёнок стрельнёт в него шариком жёваной бумаги из рогатки. Или из трубки. Если вытащить стержень из граненого корпуса шариковой ручки, получалось вполне себе пригодное для расправы над супостатом оружие. Заряжай! Пли!
А Клавдия свет Ивановна наоборот – расслабленно вздохнула, утвердительно тряхнула кудряшками и похвалила. К утру понедельника, и без того отягощенному навязчивыми воспоминаниями о воскресном празднике, вполне могло прибавиться ощущение ещё более тяжёлое, чем привычное похмелье, – будто бы она тщетно пытается научить чему-то необучаемое скопище дебилов.
Очень верное было бы ощущение. Горькая правда могла постигнуть нашу училку в тот чёрный понедельник, если бы не моё гражданское мужество.
Про других не знаю, а про себя не могу не признать: чуткая детская душа, ещё не особо изнурённая сексуальными фантазиями, вобрала в себя главное. Жить, раз уж такая скорбная необходимость, по трагическому недоразумению, возникла, – дело само по себе хорошее, достойное и никаких других действий не требующее. Собирай орехи свои в дупло своё, ешь, испражняйся, и продлятся дни твои бессмысленные.
Да, была у меня ещё училка - кроме той, что завивала кудри на бигуди. Эта была прямоточная, стремительная, завивалась только по праздникам, ростом метр с кепкой, но, кажется, то ли старая девственница, то ли вечная дева.
Как-то раз она мне напомнила учительницу первую мою – ту, что научила узел на конце нитки завязывать. Организовала народные массы то ли на классный час, то ли на комсомольское собрание – какую-то, в общем, совершенно не нужную лабуду – и попыталась устроить диспут на тему, живём ли мы (мы – не она, не путать) или только готовимся жить. Нет, вечную жизнь в царствии небесном она в виду не имела. Она имела в виду совсем другое. И правильный, с её точки зрения, ответ мог состоять в том, что пока что мы пользы родине (с большой буквы) не приносим, поэтому жить только готовимся. А вот как пользу начнём приносить, натаскаем её, как воду из колодца в вёдрах на коромысле, тогда да – начнём жить. А пока – извини.
Я ей, понятное дело, так ответить не мог. Только угрюмо выдавил из себя:
- Живём. А чо мы ещё делаем?
Ответь я ей развёрнуто, она разоралась бы, потому что, устремляясь, как ей казалось, к лучшему – в каком-то её, мало мне понятном, смысле, к возвышенному, - чуралась физиологии. То есть жизни как таковой. Так случается с недотраханными дамами. Даже с теми из них, кто регулярно мастурбирует или мастурбировал в прошлом. «Фу! - говорят они тебе (не себе – не путать) или думают молча. – Фу, какая гадость! Сегодня ты дрочишь, а завтра воровать пойдёшь! И ладно бы воровать. Ты родину (с большой буквы) предашь! Она тебя позовёт кого-нибудь убивать, кто ей не понравился, а ты, скотина, сбежишь! Немедленно надевай трусы и марш в военкомат!»
Ну, впрочем-то, ладно. Всё равно ведь уже ничего не исправить.
1
- Прекрати, - сердилась Лариска - хватит, перестань уже наконец, ты его туда не засунешь, ты мне её порвёшь.
И стонала, будто от его беспросветной глупости утратила дар речи.
- Не порву, - пыхтел, потея от напряжения, Серёга. – Не такой уж он большой.
Со дня их свадьбы прошло всего ничего, меньше года, а Серёга уже раскаивался, что женился. По любому пустяку она начинала, начинает, будет начинать орать, беситься, слёзы лить в истерике. От горшка два вершка, а шуму от неё как от пожарной машины на вызове. И титьки у неё маленькие.
- Не влезает же, - визжала Лариска, будто он собрался терзать ее молодую упругую плоть раскалёнными клещами, - прекрати! Лучше просто руками.
- Ага, - Серёга с трудом удерживался от того, чтобы тоже не начать орать, - а если он из рук выскользнет?
- Не выскользнет, если прижимать покрепче.
- Ага. А прижимать его ты мне предлагаешь?
Ответить она не успела – Серёга всё ж таки впихнул его до конца, до самого дна.
- И как ты его потом вытаскивать собрался? – Лариска только ещё больше разозлилась. – Всё равно всё порвёшь.
- Вытащу как-нибудь, не переживай, - он поднял раздувшуюся и растянувшуюся в длину хозяйственную сумку с продолговатым арбузом.
И весь сыр-бор из-за того, что Лариска наотрез отказывалась тратиться на магазинные полиэтиленовые пакеты. Хотя и правда, такого арбуза – сама же его выбирала – и большой пакет мог не выдержать, порваться.
Матерчатая хозяйственная сумка, с которой они ходили в универсам, похоже, досталась Лариске от её покойной бабушки. Если не от прабабушки. Довольно вместительная. Самодельная, наверно. Пошитая из цветных – когда-то цветных, а теперь почти совсем выцветших – лоскутов льна. Не настолько драгоценная, чтоб семейную сцену из-за неё устраивать, прямо на выходе из магазина, на виду у любознательных покупателей. Не парча ведь, золотом расшитая, – всего-навсего старая льняная тряпка. Не могла до дому дотерпеть, истеричка. Хотя и там соседям через стену всё слышно, но хоть не видно, и то хлеб.
И титьки у неё маленькие. Прыщи какие-то, а не титьки. За что её терпеть, непонятно. Задница, правда, выше всяких похвал, но ведь это же не жизнь получается, это ж полная жопа.
Стоянка перед магазином была плотно заставлена машинами, по стёкла забрызганными чёрной грязью. Серёге хотелось закурить, но для этого надо было поставить сумку с арбузом на асфальт, без просветов покрытый блестящей чёрной слякотью. Попробуй поставь – Лариска опять начнёт орать, и курить тут же расхочется. Курение, может, и убивает, но слишком медленно. А захочется, чтобы сразу.
Проклятый арбуз был продолговатым, как кабачок-переросток. На ценнике значилось: арбуз астраханский. Убедить Лариску, что таких астраханских арбузов не бывает, у Серёги не получилось.
- Не будут же они врать, - рассерженно сказала она.
- Уже соврали, - попробовал возразить Серёга. – В Астрахани арбузы круглые, и собирают их в августе, уж никак не в апреле. А эти вообще неизвестно откуда взялись.
Все его возражения не имели никакого значения. Будто падали в чёрную пустоту. Хочешь что-то сказать – ради бога, свободу слова никто не отменял. Как и свободу не слушать сказанное, раздражаться по любому пустяку, а то и вовсе без пустяка, просто так, на ровном месте. Причину можно было придумать потом, задним числом. А можно было не придумывать. Без разницы.
Ветер дул с юго-запада, со стороны пруда, покрытого грязным, ноздреватым почти совсем растаявшим льдом. Продувал в проходах между серыми панельными пятиэтажками, напитывался запахами, усреднено-житейскими – еды, мусора, дешёвой косметики. И всё ж таки был весенним и обещал что-то, заставлял думать, что где-то, в своих истоках, он пахнет чистой талой водой и оживающим после долгой зимы лесом, напиленными дровами и растопленной баней, только что испеченным хлебом. Заставлял думать, но, конечно, обманывал. Наверняка и там густо пахло щелястым дощатым сортиром с выгребной ямой.
Надо было пройти через слякотную стоянку перед магазином, перейти дорогу, взобраться по скользкой тропинке, протоптанной в грязном, медленно тающем высоком сугробе, оставшемся от мартовских снегопадов, на газон, где перемешанного со льдом снега было по щиколотку, пересечь тротуар, срезать по другому газону путь во двор, пройти, неизбежно оскальзываясь, до своего подъезда и взобраться на последний, четвертый, этаж серого кирпичного дома.
Серёга пожалел, что не взял перчатки. Откуда было знать, что Лариске захочется арбуз чуть не в пуд весом. Ручки старой полотняной сумки обещали мозоль на ладони. Ему хотелось бросить сумку с арбузом в грязь и отправить ее пинком в ближайшую лужу, чёрную, с тёмно-рыжим пятном расплывшегося собачьего дерьма посередке.
- Ты тут до вечера стоять собрался? – сердитым начальственным тоном поинтересовалась Лариска.
Серёга двинулся молча. Уворачиваясь от тел граждан и гражданок, идущих навстречу ему с пустыми руками в магазин, и стараясь не сталкиваться со счастливцами, идущими по чёрной блестящей слякоти в попутном направлении с нагруженными полиэтиленовыми пакетами в руках.
Жить этой жизнью не хотелось.
Другой не было.
2
Санька Параев лежал на жёсткой дачной кушетке, прикрывшись тонким одеялом – когда-то давно оно было ярко-красным, но со временем повытерлось, истончало и стало бледно-розовым. Тело ныло, лицо саднило, досаждала левая ключица, на которую пришёлся самый тяжёлый из ударов. Чудо, что не сломалась.
Трое суток он не мог толком поспать, разве что забывался на час, много на два.
На дачу его отвёз Паша, оказавшийся – совсем неожиданно, если правду сказать – единственным деятельным из тех, кого Санька считал своими товарищами. Многих, наверное, по ошибке. Во всяком случае, толку от них не было никакого – у каждого свои дела:
| Помогли сайту Праздники |
Понравилось