Внезапно вся сосна, от корней до вершины, вздрогнула и застонала.По
ночам уже подмораживало. Сухая земля потрескивала под ногами. Вот-вот начнет сыпать первый снежок.
Были сумерки. Аграфена сидела у окна, не вздувая огня. Очень было смутно жить на захваченной фашистами
земле. Смутно и беспокойно. Только в такие поздние сумерки Аграфена отдыхала: темно, никто ее не видит, и так тихо,
что слышно, как на краю села брешет собака.
Аграфена решила: если услышит близко топот немецких сапог, тихонько выйдет, прикроет избу и спрячется в
сарайчик, там отсидится. Лишь бы фашисты ее не трогали, ничего не клянчили и не приставали с расспросами.
Но на этот раз Аграфена так крепко задумалась, что очнулась, когда солдаты уже вошли в сени. Их было двое.
Обоих Аграфена давно уже приметила. Один был худой, горбоносый — не то немец, не то румын. Он говорил по-
русски, но чудно, коротко, и, разговаривая, всегда держал руки в карманах шинели и смотрел на Аграфену
посмеиваясь. Другой был плотный, в тесном мундире, в сапогах желтой кожи.
Солдаты пришли к Аграфене за самоваром. Переговариваясь и посмеиваясь, они объяснили, что самовар нужен
для генерала, потому что у него сегодня праздник: генерал получил от фюрера награду — Железный крест — и желает
угостить своих гостей чаем из настоящего русского самовара.
— Да где же он, этот ваш генерал? — спросила Аграфена. — В нашем селе никаких генералов нету.
— В лесу, — сказал горбоносый немец. — В старой вилле, что есть в лесу. Там квартирует теперь генерал.
— Ой, — сказала Аграфена, — чегой-то вы всё врете, путаете! Тот дом давно стоит заколоченный.
Солдаты ничего не стали объяснять, но снова потребовали самовар.
— Да вы его мне распаяете! — рассердилась Аграфена. — Небось сроду самовара не ставили.
Солдаты молчали.
— Я сама с вами пойду. Поставлю вашему этому генералу самовар. И обратно самовар заберу. Вам поверишь —
наплачешься. Улетит самовар — ищи потом ветра в поле.
Солдаты были озадачены. Они о чем-то поговорили между собой, даже поспорили, а потом горбоносый сказал:
— Пожалуйста. Прошу. Генерал, будем думать, останется доволен. Старая русская женщина сама подает ему
самовар. Как в кино.
Аграфена взяла с собой на всякий случай Пашку. Солдаты осторожно, держа за ручки, несли самовар.
— Пашка, неужто в том доме фашисты? — тихо спросила Аграфена. — Что ж ты мне ничего не сказал?
— В каком доме? В музыкантском?
— Ну да.
— Третьего дня въехали. Я сам только сегодня узнал. Там, должно, штаб. Генерал живет, весь седой, морда как у
мерина. И офицеры при нем.
— Ладно, — сказала Аграфена. — Теперь помолчи.
Шли осиновым перелеском. Неизвестно откуда на землю падал серый свет, хотя ни звезд, ни месяца не было. В
тишине слышался трепет одинокого, уцелевшего на ветке осинового листка.
Потом серый свет вздрогнул, и над землей прокатился пушечный удар. Он долго затихал, закатывался в ночные
дали. Солдаты остановились, поставили самовар на землю, прислушались.
— Зо! (Так!) — сказал солдат в тесном мундире и покачал головой.
Горбоносый закурил, сложив ладони лодочкой, затянулся, сплюнул, но ничего не ответил.
— Смекаешь? — спросила Аграфена Пашку.
— Смекаю, — коротко ответил Пашка.
Дорога пошла вниз, в сыроватый лес, где белел туман. Через болотце был перекинут ветхий бревенчатый мосток.
Когда подошли к мостку, долетел второй пушечный удар. Он встряхнул сырую ночь. Застоявшийся в кустах
холодноватый воздух ударил в лицо. По черной болотной воде пробежала мелкая рябь.
И в этом пушечном ударе, похожем на вздох облегчения, были неторопливость и сила.
Аграфена усмехнулась, вытерла рукой сухие губы, взглянула на солдат.
«Что за притча!» — подумала Аграфена. Все свое, знакомое: и низинка эта в тумане, где она девочкой пасла гусей,
и мосток, что стоит здесь еще с тех времен, когда жил в лесном доме Петр Ильич и ходил по этой дороге к ним в село,
и стог сена, почернелый от дождей, — все свое! И вот идут по этим местам, топочут своими сапогами- ведрами
фашисты. «Далеко залетели, голубчики, да посмотрим, где сядут!»
Генерал Штумпф, высокий, с седыми, стриженными ежиком волосами и запудренными на щеках синими пятнами —
следами неизлечимой прыщавости, был весьма доволен наградой фюрера. Он представлял себе, как в скором
времени будет сидеть в имперской канцелярии в Берлине на совещании и крест на его груди отразится в полированной
поверхности длинного стола. На стол нельзя было даже положить руку — тотчас на полировке появлялось влажное
пятно. Оно долго не проходило.
Говорили, что фюрер не выносил этих пятен. Поэтому никто не осмеливался прикасаться к столу. Все сидели
вытянувшись и, так как боялись смотреть на яростное, дергающееся лицо фюрера, смотрели на его отражение в столе.
Это было безопаснее.
Генерал был доволен еще и тем, что в расположение его войск приехал из Берлина крупный лесопромышленник
Бальцен. Сам генерал происходил из семьи почтового служащего и с молоком матери всосал почтение к людям
высшего круга. Ему нравилось, что они никогда ничем не смущались, небрежно носили дорогую одежду и имели
смелость относиться к некоторым поступкам фюрера с оттенком снисходительности, будто в глубине души знали, что
он всего-навсего ефрейтор и главные силы, управляющие государством, находятся в руках не у него, а у них.
Генерал отвел Бальцену лучшую комнату в лесном доме, ту, где, по преданию, жил когда-то известный русский
пианист Чайковский.
Бальцен приехал, как он говорил, с тремя целями: отдать дань уважения армии в обстановке войны, совершить
несколько экстравагантную прогулку по России и кстати ознакомиться с качеством и размерами русских лесов в этой
части страны в связи с тем, что он получил право на их эксплуатацию для Германии.
Генерал Штумпф знал, конечно, что это «кстати» было главной целью появления Бальцена.
Бальцен объехал всю Северо-Западную область, где уже начались валка и вывоз леса, и добрался наконец почти
до передовой линии. Из этого генерал заключил, что Бальцен — человек не только Деловой, но и храбрый.
В лесном деле Штумпф ничего не понимал и относился к дереву пренебрежительно. Он считал этот материал мало
пригодным для военного дела. Железо, алюминий, медь — это да! Это были военные материалы. А дерево только и
годилось для ложи винтовок.
За обедом генерал слушал Бальцена вежливо, но равнодушно.
— Итак, мои господа, — говорил Бальцен, обводя круглыми глазами офицеров, — вы, оказывается, не подозревали
— да, не подозревали! — какую пользу вам дает древесина. Да! На всякие взрывчатые штуки идут ацетон и метиловый
спирт. Эти химикалии изготовляются из древесины. Да, из древесины, мои господа! Наши враги сейчас озабочены тем,
чтобы сжечь и уничтожить немецкие леса. Да, все наши леса! Об этом они говорят и пишут открыто. Леса, где до сих
пор живут гномы и поют Лорелеи, расчесывая свои волосы.
Бальцен засмеялся, а Штумпф сдержанно улыбнулся: человеку в его ранге смеяться было неудобно.
— Они хотят лишить нас ацетона и метилового спирта, чтобы поставить на колени. Они забывают, что у нас в
резерве есть русские леса. Мы их вырубим, если понадобится, до последнего дерева.
Генерал знал, что Бальцен может разглагольствовать о своем деле часами. Это было, конечно, утомительно, но с
этим приходилось считаться.
Офицеры тоже были не очень довольны болтовней лесопромышленника в серых гетрах. Они перешептывались о
предстоящем ужине и о том, что генералу привезли ящик венгерского коньяку.
Но и за ужином Бальцен снова затеял наскучивший разговор о лесной промышленности. По мнению подвыпивших
офицеров, это было уже слишком. Лейтенант Кнюпфер, человек с пустыми опасными глазами, сказал:
— Я думаю, что вы прихвастнули, господин Бальцен, когда утверждали, что сведете все русские леса.
— Мы уже свели десять миллионов гектаров, молодой человек! — с достоинством ответил Бальцен.
— Не вы, а мы! — сказал с угрозой в голосе Кнюпфер. — Мы косим их снарядами и танками, как траву.
— Спокойно! — строго произнес Штумпф.
Всмотревшись по очереди в красные лица офицеров, он понял, что люди взвинчены и может произойти
неприятность.
— Мы навалим сосновые бревна до самого неба, — прокричал Кнюпфер, — подожжем их и на этом костре
поджарим для вас, господин Бальцен, чудовищную котлету!
— Из чего? — спросил майор с бегающими глазами. У него был такой вид, будто он все время ищет на столе самое
вкусное кушанье.
— Из штатских мозгов!
— Вы плохо шутите, — сказал Бальцен и обернулся к генералу: — Не правда ли, мой генерал?
— Шутки не входят в обязанности моих офицеров, — ответил скрипучим голосом Штумпф. — Я не могу требовать от
них искусства в этом деле. Каждый шутит как может. Не обижайтесь, господин Бальцен. Фронт есть фронт: люди имеют
право несколько отдохнуть от утомительных приличий.
Штумпф понимал, что говорит не то, что нужно, но в голове у него уже шумело, и пятна на лице сделались
совершенно лиловыми. К черту всё! К черту этого Бальцена!
Поднялся шум. В разгар этого шума и подошла к дому Аграфена с солдатами, тащившими самовар.
Шум все время менялся. Сначала он походил на шум скандала. Было слышно, как офицеры вскочили, начали
двигать стульями, кто-то кого-то удерживал, кто-то требовал: «Прочь руки! Пустите меня!» Бальцен несколько раз
крикнул: «Обратите внимание, мой генерал!» Потом кто-то захохотал, зазвенело разбитое стекло, все закричали
«хайль!», и шум сразу перешел в беспорядочный гомон обычной офицерской пирушки.
Солдаты пошептались на кухне с денщиком генерала. Тот пошел доложить о самоваре и вернулся с ухмыляющимся
лицом.
— О, генерал рад! — сказал он.
Солдаты притащили воды, долго и осторожно лили ее в самовар. Очевидно, вся эта история с самоваром казалась
им необыкновенно забавной. Особенно после того, как денщик принес начатую бутылку коньяку и они выпили по
стаканчику.
Аграфена развела самовар, села на табурет, поправила на голове платок, осмотрела кухню. Самовара ей, конечно,
вовсе не было жаль — бог с ним, с самоваром! — а просто она хотела узнать, что натворили гитлеровцы в этом старом
любимом доме.
С той минуты, как она узнала, что в нем стали постоем фашисты, у нее начало ныть сердце. А она-то думала, что
дом стоит в стороне от дороги, заколоченный, тихий, и его не заметят, не тронут!.. Что тут поделаешь! Как бы еще не
спалили спьяну. Ишь сколько понаставили керосиновых ламп. И как они пылают!
В кухне и во всем доме было жарко. Окна были наглухо завешены. Слоистый керосиновый чад висел под потолком.
Дышать было почти нечем. Все полы замараны, затоптаны.
А бывало, при Петре Ильиче, Феня входила в этот дом боязливо, застенчиво. Каждый раз пере, этим она мыла в
бочке с дождевой водой загорелые ноги, исцарапанные колючками шиповника и малины. Половицы были чистые,
поскрипывали. В тех местах, где на пол падало солнце, было приятно ступать босой ногой по теплому дереву.
День и ночь тогда окна были открыты. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах и полевые цветы,
расставленные на столах.
Почти каждый день Феня приносила Петр; Ильичу землянику и цветы. Она ходила за цвета ми в заливные луга и
рвала их долго, подбирал! всегда одинаковые: то одну ромашку, то кипрей то подмаренник.
А когда весна входила в полную силу и всю ночь
|