знаем, все равно плюем на жизнь с легкостью повесы и считаем это в порядке вещей.
– Тебе не удастся разозлить меня, – возразил я.
– Сегодня ты зануда, – сказала она, помолчав, словно прикидывая, куда меня уколоть еще раз.
– На большее не претендую, – согласился я, – это мое второе я. А что говорит твое второе я?
– Прекрасно, мое второе я говорит, чтобы твое второе я шло на кухню и приготовило чай с молоком.
Я отправился на кухню. Она любила чай с молоком и свежие булочки с маслом, и в то утро у нее было хорошее настроение. Поэтому за столом я предпринял вторую попытку под видом разговора об отпуске.
– Разве тебе плохо живется? – спросила она, пресекая мои разглагольствования. – Пока ты ко мне так относишься, я никуда не денусь, учти.
– Почему? – глуповато спросил я.
– Потому, – пояснила она, хитро поблескивая глазами.
И все становилось ясным. Но только не мне.
– Но почему? – приставал я.
– Потому! – отвечала она.
– Странно, почему? – размышлял я вслух.
– Потому... – нашептывала она и загадочно улыбалась.
Оказывается, потому, что я ее любил. Просто любил. Забавное объяснение. Не правда ли?
В самом деле? Насчет этого она была целомудренна и наивна, и ей действительно не хватало именно этой любви. Именно этой, а не той, которую она знала, и не той, которую ей предлагали и навязывали, как штампованное клише.
Я вырывал у нее признание путем хитрых, окольных разговоров, приправленных сентиментальными нотками и даже строчками из стихов. И все это напоминало игру, в которой каждый придерживался своих правил в разностороннем движении. Но в чем-то и где-то они были схожи. Вот это нас и увлекало, и в конце концов изматывало, и приводило к легкой размолвке.
Тогда, в самом начале, все было легко и просто, словно мы в самом деле ничем не были обременены – ни плохим, ни хорошим, ни прошлым, ни будущим.
...
– Когда ты уже остепенишься?! – встретила меня мать вопросом вместо приветствия. – Тебе надо наконец жениться и перестать валандаться. – Она сделала паузу и дождалась, пока мое лицо не примет выражение, соответствующее разговору, чтобы поддеть сильнее.
– Я уже один раз имел удовольствие, – вяло уперся я, потому что давно привык к подобным разговорам.
– У нас в школе есть одна молоденькая учительница пения, – сообщила мать, словно речь шла о породистой таксе, и напористо произнесла: – Клара Анатольевна.
Бр-р-р!!!
– Меня давно тошнит от всех молоденьких и немолоденьких! – защищался я, раздражаясь.
– Значит, Валерия тебя тоже не интересует? А ведь она мне намекала.
– Прекратим, – сказал я. – Хватит!
– Каждый нормальный человек должен иметь семью! – отчеканила она, скривив губы. – Мне все равно, на ком ты женишься.
И в ее тоне я услышал: «Дети, клетка всегда состоит из оболочки, ядра и цитоплазмы». Ни больше ни меньше, но точно по учебнику.
– А я ненормальный. К тому же ухожу из больницы и мне нечем будет кормить потомство... – Вот где я испытывал злорадство.
– ... а-а-а... даже так... – Она только покачала головой. – Не выйдет из тебя толка!
Я вздохнул и, вырвавшись из тесноты коридора, прошел в комнату.
– И за этим ты меня вызывала? – спросил я.
Я знал свою мать достаточно хорошо, чтобы не ввязываться в бессмысленные споры, из которых она черпала вдохновение, подобно большинству женщин.
– И за этим тоже...
Она навела на меня свои глаза, и они буравили и точили, и я решил, что сейчас уйду.
– Ты знаешь, – произнесла она наконец, – что у тебя есть родственники в Тарусе?
– Понятия не имею, – ответил я грубо.
– Есть, есть... – поведала она многозначительно. – По твоей линии. По отцовской. И не груби матери!
Последнее, естественно, я пропустил мимо ушей. Мне было наплевать, потому что я давно был разменной монетой в ее бесконечных сменах настроения. Приспособиться к ним можно было только одним способом – держаться на расстоянии и не давать себя запутать. Причем, стоило мне расслабиться и попасться на ее откровения, как любые мои слова могли обернуться против меня же самым необычным способом даже через много дней, когда я о них и думать забыл.
– По отцовской? – удивился я, потому что почти ничего не слышал от нее об этой самой линии, за исключением того, что кто-то когда-то отбывал срок в лагерях. Но эта версия в ее устах могла меняться как угодно в зависимости от погоды за окном. И в конце концов я стал обращать на эти версии столько же внимания, сколько на говорильню из телевизора.
– Надо, чтобы ты съездил туда, – сказала мать.
– Вряд ли это возможно, – ответил я. – У меня ежедневно две-три операции.
Я по привычке цеплялся за работу.
Тогда мать ушла к себе в комнату и вернулась с мятой телеграммой, которая, судя по виду, хранилась у нее под подушкой.
– Читай! – потребовала она.
Я расправил листок, жесткий от вклеек, и прочитал: «Савельев Георгий Павлович находится тяжелом состоянии тчк Если можете выезжайте тчк». И дальше следовал адрес.
– Твой родной дед! – неожиданно торжественно сообщила мать. – Ты у него единственный наследник...
– Наследник чего? – спросил я. – Грехов? Мне ничего не надо...
– Не юродствуй! – оборвала мать. – Если бы был жив отец, он бы поехал сам.
Она была достойна самой себя – моя мать, которая через тридцать лет вознамерилась вспомнить о родственных чувствах.
Тогда я знал немного. Я знал, что, когда отец загибался в печорских шахтах, все ее связи с родственниками мужа прервались. Можно было только предполагать, кто был инициатором разрыва. Но это было все равно что копаться в грязном белье. От матери можно было добиться лишь глухого упоминания (в этом она была последовательна с необычайным упорством) о том, что и отец отца был когда-то репрессирован.
Но оказалось, что дед жив и я ношу его фамилию.
Так примерно думал я, прикидывая, ехать или не ехать (хотя надо было, конечно, ехать), пока не раздался звонок у двери и на сцену не явилось третье лицо.
Тогда я увидел человека. Немолодого, но и недостаточно старого. Как раз такого, о котором говорят: бес в ребро. Хорошо сохранившегося, с властным выражением на лице. Но не бывшего военного, а типичного гражданского, привыкшего носить хорошие костюмы и сидеть в президиуме своего министерства. В той стадии разрушения, после которой быстро наступает заметная старость, – сетка глубоких морщин прорезает породистый загривок, скулы теряют былую форму, щеки дряхлеют, обвисают, глаза мутнеют от катаракты, и уже выделяется сутулая спина.
Вот в таком провидении передо мной предстал отчим.
У матери вдруг сделалось бледным лицо, и я понял – при нем о телеграмме ни слова.
Он долго фыркал в ванной. Мать накрывала на стол, и чувствовалось, что она спешит к его выходу. Потом он одевался в спальне, брился (слышно было, как работает бритва) и наконец появился – гладкий, блестящий, как только что отчеканенный пятак, в одних брюках, без рубашки, с извиняющим выражением на лице.
Но я-то знал, что у этого Пятака есть червоточина или позеленевшая плешь – как угодно. Только червоточина или плешь зачищена, зализана, покрыта лаком, и на вид поверхность кажется нетронутой, девственной, почти бархатно-лоснящейся, елейной, помадно-сахарной. Но это вам только кажется. На самом деле владелец ее всю жизнь лезет из кожи, чтобы доказать свою пробу, и всем демонстрирует свое клеймо, то есть высшую степень приспособленчества. Это его плата за время, за то, что он ни на что не годен, хотя и любит дома вести зажигательные беседы и внушать вам, какой он «рациональный» в политике. Помнится, когда-то это называлось либерализмом.
– Дорогой мой! – произнес он нараспев, делая ударение на слове «дорогой», да так приторно, что мне всегда казалось, будто я действительно самый дорогой для него на всем белом свете, без всяких дураков. Но с таким же успехом он произносил эту отработанную фразу, когда его останавливал гаишник, или сосед – поболтать на лестничной площадке, или уборщица тетя Варя, или еще бог знает кто. Главное, с каким самоубеждением он это делал.
Так вот, он сказал:
– Дорогой мой. – И обнял меня за плечо. – Давно пора понять, что стену головой не пробьешь, ты ничего не добьешься... ну-у-у... кроме неприятностей – всего-навсего... – Его голос звучал так, словно он рассказывал ребенку до смерти надоевшую сказку, полный ленцы и равнодушия. – Кому какое дело, как ты живешь, но сор... из избы?..
Тут я забеспокоился и попытался сбросить источающую запах мыла и дезодоранта руку, но она лежала, как сом в тине, – тяжело и плотно.
А он продолжал.
– Я некоторым... образом ...хм ...гм ...мм познакомился с твоими вэщами...
Он так и произнес, заменив «е» на «э» и растягивая ее сверх всякой меры.
– Вот как! – воскликнул я и метнул взгляд на мать.
В ту весну и лето я заканчивал повесть об отце. Месяц назад под каким-то предлогом мать пришла ко мне и просьбами и уговорами взяла второй экземпляр невычитанной рукописи.
– Мне кажется, ты упрощаешь несколько проблему. – Снова многозначительная пауза, изучающий взгляд и блеск клейма, как солнечный зайчик. – Нет... сама идея прекрасна... – вдохновлялся он, – этакий вечный борец...
– Неужели? – прервал я его, потому что дело касалось отца и я не хотел, чтобы кто-то, даже со своей первоклассной пробой «пятака», имел к нему отношение.
– Но важно не это, – не замечая моей пикировки, продолжил отчим. Убрал руку, подтянул на коленках стрелки брюк (наверняка работа матери) и сел на диван. Над стрелочками возник живот в бисере ванной испарины, и пряжка впилась в тело. Правая рука скользнула вниз, ослабила ремень на одно отверстие, и между двумя фразами вырвался вздох облегчения. И я подумал: десять против одного – вряд ли он проявил бы столько участия к моей личности, не будь здесь замешана моя мать.
– Заметь, подвижничество на Руси всегда было уделом изгоев и неудачников. Подумай, разве мало в истории примеров?
– Последние десять лет я только и думаю о нашей истории, – заявил я.
– Надеюсь, тебе хватает здравого смысла? – осведомился он, справляясь со своей челюстью и соленым огурцом.
– И даже с избытком, – сказал я.
– Смотри мне, Роман! – Мать подалась вперед и постучала пальцем по ребру стола.
– Вот это правильно, – обрадовался Пятак и похлопал жену по руке.
Непонятно было, кого он одобрял – меня или мать.
– Не надо думать, что ваш собеседник дурак, – сказал я зло, потому что не любил в нем его барства.
– Что ж, по-твоему, история не права?
– Конечно, – сказал я, чувствуя, что само по себе такое заявление звучит несколько по-детски, что Пятак развлекается со мной, играя в поддавки.
– Интересно, интересно, а почему же? – Он подцепил груздь и собирался положить себе на тарелку.
У него, наверное, полно было таких разговоров где-нибудь в кулуарах съездов или ночных купе со случайными или неслучайными попутчиками, но лучше с теми, с которыми можно было не стесняться, уж тогда он, наверное, точно отводил душу и выворачивал все наизнанку.
– Потому что она давно кастрирована, – ответил я.
– Э... – произнес отчим, делая жест, которым попытался оттолкнуть что-то у меня за спиной, потому что прекрасно понял, куда я клоню.
– У нас разный подход к истории, – заносчиво добавил я, понимая, что меня повело.
– Хорошо, – промямлил он, – а хотя бы я? Тебе мало?
– Пример, достойный подражания...
Интересно, что он хотел
Праздники |