Произведение «Плод молочая» (страница 5 из 36)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 11
Дата:

Плод молочая

ему было знать, что кому-то будет очень выгодно увязать его вопрос с ленинградскими событиями и из производственного он превратится в политический со всеми вытекающими из этого последствиями.
Ну вот, пожалуй, и все из этой истории, все, что я знал.
Хотя нет. Я знал еще кое-что. Я знал, что он женился на девушке моложе себя на два года и у девушки были волнистые каштановые волосы и большие серые глаза. Через год у него родился сын, а еще через тридцать с лишним лет в руки сыну попадется вырванный из записной книжки листок, чудом уцелевший в качестве закладки в старой толстой книге по серологии. Отец писал: «Впервые я испытал чувство разрыва времени. Я сидел в общежитии стройконторы и внезапно с ужасом подумал, что моя жизнь ничего не значит без моей Марины, без моей милой, дорогой Марины. Все, что она олицетворяет для меня, – это...» Дальше запись обрывалась. Речь, несомненно, шла о матери. Но почему – Марины? Мать звали Марией. Почему, я не знал, а спросить не решался. Я чувствовал, что это будет худшим вопросом сына. Но потом пришел к выводу, что я боялся и самого себя, я боялся правды, разочарований в том, о чем давно подозревал – в человеческой слабости, фальши, ибо все должно созреть само, как гнойный нарыв. Ведь правда не всегда бывает сладким леденцом в цветастой обертке. Многие вообще не хотят знать правду о себе. Поэтому я ничего не спрашивал, а выжидал, что жизнь сама подкинет ответ вполне безболезненным и естественным путем. В этом крылся некоторый снобизм утопленника, страусиная позиция – не более, но спасающая до некоторых пор. И еще – неоконченная записка однажды натолкнула меня на мысль, что мы с ним чем-то похожи, по крайней мере, в отношении той, которую любили.
Вопрос с именем матери все время вертелся у меня в голове. Второй был связан с внезапным отъездом родителей из Сибири. Согласиться с тем, что отъезд из родного города с двухгодовалым сыном на руках выглядел убедительно, я не мог. Здесь что-то было. Не было лишь целостной картины. Не хватало какой-то маленькой детальки, наподобие шплинта, установив который, ты видишь, что все завертелось. А без детальки механизм представлялся набором железного хлама. И этой единственной детальки, крохотного намека, просто движения брови на вопрос, я не знал. Каждый раз, как мне удавалось разговорить мать, я слышал: «Решили посмотреть свет, пока были молодые... – И добавляла на немой вопрос (большего я страшился): – А что еще?» Или что-нибудь подобное в том же роде.
Поэтому, когда мать дала прочесть телеграмму, я подумал, что надо ехать, там зацепка.
Время было отпускное, полстраны село на колеса, и билет с превеликим трудом я достал только до Курска, да и то в нулевом вагоне. Значение понятия нулевой стало ясно, когда вагон просто отцепили в Курске и я сошел на влажный перрон и потолкался перед кассами, где примерно около трехсот таких же неудачников испытывали везение, понял всю неперспективность этого процесса, подхватил сумку и тронулся по переходу на платформу. Со мной увязался такой же попутчик-горемыка, и мы вышли из душного подземного коридора под ночные звезды на черном плоском небосклоне между еще более черными составами и стали делать попытки проникнуть в любой из них, следующий в сторону Москвы. Но ничего не выходило. Суровые проводницы были непоколебимы, как скалы Гибралтара, и недвусмысленные намеки на небескорыстность одолжения только укрепляли их неприступность.
– Надо искать Мздоимца, – выдвинул предположение попутчик-горемыка.
И мы пошли и нашли его в последнем вагоне экспресса «Полтава-Москва».
Дверь оказалась приоткрытой, и я проник в тамбур. Из глубины вагона появился Мздоимец с поросячьими глазками и сразу стал разыгрывать из себя оскорбленную добродетель и показывать, как он соблюдает инструкцию.
– Давай! Давай! Давай! Ты чего! Ты чего! – выталкивал он меня своим брюхом, вводил в искушение пощекотать его по заплывшим ребрам, маслено улыбался, и сытые щечки его походили на два куска сырого теста.
Я отступил на гравий, а он курил в тамбуре, и огонек сигареты говорил, что не все потеряно.
– Слушай, хозяин, – сказал я, стараясь не очень льстить толстобрюхо-мордатому, но одновременно давая понять, что тоже кое-что значу на этом свете. – Ну что, возьмешь?!
Огонек подплыл к дверному проему и превратился в рыхлое ухмыляющееся пятно.
– Понимаешь, мы командированные, – врал я. – Завтра должны быть в Москве...
– Ну и что? – спросил он и сплюнул на рельсы, и лицо его расплывалось в темноте и равнодушно созерцало нас, словно в этом мире его волновало все что угодно: скользкие, липкие шпалы, грязь под ногами, влажно-тропическая ночь, оставшиеся полбанки какого-нибудь пойла, к которому он предвкушал вернуться, как только колеса снова начнут выстукивать бесконечно-успокаивающие такты на стыках рельсов, мешок с дармовыми бутылками, подружка на конечной станции, тяжесть в правом подреберье, тремор с перепоя – все что угодно, но не жалкие соплеменники, с надеждой взирающие на его величие. Он чувствовал себя хозяином положения, эта скотина.
– Покажи ему! – обратился я к попутчику-горемыке. – Покажи ему командировочные.
– Да, да... сейчас. – Он стал рыться по карманам, словно в самом деле мог извлечь жестом фокусника эти документы.
– Ну чего ты...? – спросил я толстобрюхого и добавил слово, потому что знал, как надо с ним разговаривать.
– На фига мне твои командировки, – прожурчало осклизлое пятно. – На фига? А?
– Сколько ты хочешь? – спросил я.
– А сколько дашь? – И в его глазках промелькнуло подобие интереса к арбузной корке в корыте с помоями.
– Десятка тебя устроит?
– Что-о-о... с двоих? – спросил он презрительно.
– С каждого, – ответил я.
– Это другой разговор. – Осклизлое пятно отплыло в сторону: – Давай, приятели, но деньги вперед.
Мздоимец оказался к тому же патологически жадным.
Его патологию мы удовлетворили тут же в тамбуре, и осклизлое пятно участливо осведомилось, не слишком ли ограбило приятелей и благословило наше флибустьерское намерение на захват полок, а потом, высунувшись, заорало в темноту: «Куда! Куда! Все, местов нет, нет!», и, проходя в темном вагоне, я слышал, как позади идет торг – просяще-возбужденные голоса, грохот вещей по ступеням и шарканье подошв следом.
Я нашел себе свободную верхнюю полку, разложил пару одеял, которые нащупал в темноте, и проспал до пригородов Москвы.
А утром пил чай за счет толстобрюхого и знакомился с соседями. Оба студенты. Оба по-юношески мягки и угловаты. Оба едут домой в Сургут. И оба влюблены.
И вдруг я пожалел. Я пожалел себя в свои тридцать восемь. Быть может оттого, что ничего подобного у меня не может быть – ни влюбленности, ни дальней дороги, ни огня в окне. Потому что я знал, чем это кончается – ночной тоской от безысходности и разбитыми в кровь губами. Потому что все рано или поздно приедается, потому что в один прекрасный день начинаешь понимать тщетность бесконечного барахтанья под названием жизнь.
Вначале я втайне гордился своим открытием. Еще бы – я мог снисходительно выслушать своего собеседника и в последний момент выдать мысль (не всем, бесспорно, а только избранным), но даже тогда я изливал душу не полностью, ибо полная правда была уничтожающей, или грубой, или примитивной, в зависимости, как к этому подходить – с меркой ошейника или удавки. И я только намекал, а потом говорил под немое восклицание: «Да... да! это так!!!» Я был ужасно горд, до чертиков. Но в конце концов и это прискучило – все эти округлившиеся глаза и застывшие лица. Слишком однообразно и не впечатляет.
И вот, сидя в купе и глядя на молодоженов, я почувствовал, что моя тайна подобна двухпудовым веригам, что она меня тяготит, что она сковывает мозг и говорит: это ложно – дороги нет, а это уже испробовано, а тут просто опасно.
Вот каким я был по пути в Тарусу.
Я попал в этот провинциальный городок часам к двум дня.
Вначале я ехал электричкой до Серпухова, а потом трясся в рейсовом автобусе.
Я проваливался в глубинку России, в тихие заштатные местечки с кустами персидской сирени за резными штакетниками, с темнеющими избами где-нибудь в дальнем переулке, с покосившимися изгородями вокруг загонов и полей. Я словно пoгружался в отступившее время, в другую эпоху, в которой среди лопухов копались куры, а тротуары были выложены досками, в разбегающиеся перелески по склонам пологих холмов, которые не несли на себе приметы времени, в чрево забытых желаний, в которых неясная тоска гложет сознание, как невыполненное обещание, – в красное смещение, основу основ совести, тоску. Я увидел воды Оки и Таруски, воспетые еще Паустовским. Я увидел все это и сказал: «Ты пришел!»
Но о настоящем напоминали дачи-скороспелки на противоположном берегу Оки и фигурные балясины резных балкончиков и лоджии цвета зреющей ржи, просвечивающие купы зелени над широкими плесами, вдоль которых я шел по тропинке, разыскивая нужный мне адрес. В единственном кафе на пыльной площади, куда я зашел выпить стакан воды, мне сказали, куда идти.
День был жарким.
Полузатопленные лодки гнили на мелководье. Выше, куда, должно быть, не доходила вода в половодье, белела спасательная станция (о ее предназначении гласила соответствующая надпись на куске рыжей фанеры) рядом, на деревянном настиле, валялась груда ржавых бакенов.
Из домика вылез дед в фуражке с кокардой-якорьком, выплеснул из кружки утренние опивки на песок, мельком взглянул на реку и подался назад.
Я окликнул его.
– Савельевы? – переспросил он.
– ...
– Палыч?
Я ответил: «Да».
– Вон, на косогоре, – ткнул пальцем, как в стену. – Как раз успеешь... – И больше ничего – ни слова, ни интереса в слезящихся глазах с вывернутыми веками.
Он вогнал в меня недосказанность, как занозу, как бандерилью.
И пока я пробирался вверх по заросшей красноголовым татарником тропинке, я чувствовал покалывание недоумения, но у калитки, за которой виднелись голубоватые наличники на окнах и строгие ряды яблонь, забыл. А через сутки, на кладбище, снова вспомнил, приметив в толпе вывернутые веки. И снова они ничего не выражали.
На этот раз дед держал свою фуражку в руках и смотрел, как прощаются с его или другом, или соседом, с которым он наверняка посиживал перед белым домиком, обсуждая последние новости. А быть может, и не были они никакими друзьями, а просто он зашел посмотреть на то, что, должно быть, скоро ожидает и его.
Но это случилось через сутки. А пока я стоял у калитки, возле которой  ветхая скамейка зарастала сочными лопухами и побегами малины, свешивающимися через забор. Я позвонил и увидел женщину.
Кто знает, когда это приходит – прозрение или знак, но все равно – нечто, потому что это всегда происходит независимо от желания, или усердия, или глупости. Оно всегда таится рядом, и иногда случайно или неслучайно ты его задеваешь, как тонкую паутину, постоянной мыслью, колокольчик в темноте сознания, холодную вещую руку, кончик ускользающего предчувствия. Прикасаешься, и сам не знаешь, что совершил подвиг. Потому что уже само прикосновение – это подвиг, даже если ты совершил его в самом конце жизни, – все равно подвиг.
К тому времени относится запись, сделанная мною в блокноте.
«Она была одета более чем несуразно для

Обсуждение
Комментариев нет
Книга автора
Делириум. Проект "Химера" - мой роман на Ридеро 
 Автор: Владимир Вишняков