«Между болью и исцелением — всего лишь поворот ладони».
— Старая палермская поговорка
Глава 1, в которой мы знакомимся с человеком, по недоразумению ставшим национальным героем, и его неудачным муломСиньор Алессио по прозвищу Сверчок — потому что трещал без умолку даже в самых неподходящих для трескотни обстоятельствах — был пойман жандармами Его Святейшества при обстоятельствах настолько глупых, что впоследствии эта история будет пересказываться в тратториях от Палермо до Милана как анекдот о божественной несправедливости.
Дело было в четверг. Четверг в городке Сан-Пьетро-ин-Казучча считался днём рыбным, базарным и крайне неподходящим для революций. Однако именно в четверг Сверчок, страдавший от похмелья после бурного заседания тайного общества «Молодая Италия, но не слишком», решил, что переходить границу герцогства на муле будет отличной идеей. Мул, животное с чувством юмора, идею не оценил. На середине моста через реку Фьюмичелло, что несла свои мутные воды с достоинством графини, мул остановился и принялся философски созерцать воду. Сверчок пришпорил его. Мул не тронулся. Сверчок выругался по-латыни. Мул повернул голову и посмотрел на хозяина с выражением такого глубокого презрения, что любой декан богословского факультета позавидовал бы.
— Друг мой, — сказал Сверчок мулу, ибо он имел привычку разговаривать со всеми, включая мебель, — ты компрометируешь наше общее дело. Италия ждёт.
Мул фыркнул и принялся жевать чертополох.
Тем временем отряд папских жандармов под командованием сержанта Альбероне — всю жизнь гордившегося тем, что за тридцать лет службы он ни разу не принял самостоятельного решения — патрулировал окрестности в поисках контрабандистов. Увидев на мосту человека на муле, сержант Альбероне испытал прилив профессионального рвения.
— Глядите, — сказал он подчинённым, — человек на муле. Подозрительно.
— Почему подозрительно, господин сержант? — спросил капрал Бьянки, юноша старательный, но лишённый воображения.
— Потому что он на мосту, а мост для того и построен, чтобы по нему ходили. Значит, он что-то замышляет.
Сержант Альбероне, как видите, обладал логикой, перед которой пасовал сам Аристотель. Жандармы окружили мост. Мул, почувствовав внимание публики, решил не ударить в грязь лицом и лёг. Прямо на мосту. Со Сверчком в седле. Сверчок перелетел через голову мула и приземлился прямо к ногам сержанта Альбероне, при этом из его дорожной сумки выпали: три экземпляра запрещённой брошюры «Почему Папа — болонская колбаса»; карта с пометками, которые при ближайшем рассмотрении оказались рецептом соуса «алла путтанеска»; и пистолет, который, слава богу, не выстрелил, потому что Сверчок забыл его зарядить ещё пару месяцев назад.
— Именем Его Святейшества! — воскликнул сержант Альбероне, краснея от сознания собственной значимости. — Вы арестованы!
— За что? — искренне удивился Сверчок, потирая ушибленный локоть. — За то, что мой мул — осёл?
— За оскорбление животного! — рявкнул сержант. — И за брошюру.
— Брошюра — гастрономическая, — возразил Сверчок. — Там исключительно о качестве варёных колбас в Болонье. Аллюзия на Святой Престол — случайное совпадение.
— Случайных совпадений не бывает, — изрёк сержант Альбероне фразу, которую вычитал в полицейском циркуляре. — В кандалы его.
Так началось заключение человека, которому суждено было стать легендой, перевернуть представления о допросах, подружиться с собственным палачом и попутно очистить город от коррупции. Но об этом пока никто не знал, включая самого Сверчка, который в тот момент думал только о том, что не успел позавтракать.
Глава 2, в которой мы знакомимся с палачом, его учителем и искусством, которому нельзя научиться по книгам
Палача звали Томмазо. Фамилия у него была — Лупо, что значит «волк», — но её произносили редко, шёпотом и обязательно крестясь левой рукой. Впрочем, сам Томмазо Лупо на волка походил мало. Это был молодой человек двадцати четырёх лет, худощавый, с внимательными карими глазами и руками, про которые можно было бы сказать «руки музыканта», если бы не род его занятий, делавший такое сравнение несколько двусмысленным.
Ремеслу своему Томмазо обучился у маэстро Ферранте по прозвищу Кабанья Тень — мрачного старика, который утверждал, что лично присутствовал при казни каждого второго преступника в Центральной Италии за последние сорок лет, а каждого первого — казнил собственноручно. Ферранте был человеком старой школы и, как ни странно, страстным любителем кондитерских изделий. В его мрачном доме, пропахшем кожей и железом, всегда стояла вазочка с засахаренными фиалками — он выписывал их из Флоренции и поедал в минуты раздумий, аккуратно, двумя пальцами, словно причастие. «Сладость, — говаривал он, — уравновешивает горечь ремесла». Эту фразу Томмазо запомнил на всю жизнь — как и то, что учитель никогда не предлагал фиалки ему. Это была единственная роскошь, единственная личная радость старика, и делиться ею он не собирался. Пытка для него была ремеслом, засахаренные фиалки — удовольствием, и смешивать их не следовало.
Детей у Ферранте не было, если не считать воспитанника, которого он подобрал в сиротском приюте двенадцать лет назад. Выбор пал на Томмазо по двум причинам: во-первых, мальчик не плакал, когда его били (а в приюте били часто, с методичностью и размахом), во-вторых, у него оказались удивительно ловкие пальцы. Ферранте, осмотрев руки десятилетнего сироты, словно барышник — копыта лошади, остался доволен.
— То, что надо, — сказал он настоятельнице. — Беру в ученики.
— Чему же вы будете его учить? — спросила настоятельница, которая прекрасно знала, чем занимается Ферранте, но не решалась отказать человеку, чьё расположение ценилось даже в епископском дворце.
— Медицине, — ответил старый палач, и это была правда. Просто правда неполная.
Томмазо действительно изучил медицину — в том её объёме, который был необходим для ремесла. Он знал, как устроено человеческое тело, где проходят нервы и вены, как долго может длиться боль без потери сознания, какие травмы смертельны, а какие лишь причиняют страдания, не приближая конца. Он умел вправлять суставы, зашивать раны, готовить целебные мази из трав и жиров. Всё это входило в программу обучения, потому что, как любил повторять Ферранте: «Хороший палач — это тот, кто умеет продлить разговор. Мёртвый подозреваемый — плохой собеседник. А клиент, умерший до признания, — ходячий выговор от начальства».
Ходячий выговор. Ферранте любил такие выражения. Он вообще был человеком практичным и лишённым того садистического пыла, который горожане непременно приписывали его профессии. Он не наслаждался криками — он относился к ним как к производственному шуму. Он не упивался видом крови — кровь была для него чем-то вроде чернил, которыми подследственный подписывал признание. «Моя работа — задавать вопросы от имени закона, — объяснял он Томмазо. — Закон, как известно, глуховат, так что вопросы приходится повторять. Иногда — громче».
Учил он жёстко. За ошибки наказывал — порой теми же методами, какими учил пользоваться. «Если ты не знаешь, что чувствует клиент при втором обороте винта, как ты сможешь дозировать давление?» — спрашивал он и тут же давал практический урок. Томмазо не жаловался. Боль он воспринимал как часть обучения — так же, как будущий повар обжигается о кастрюли, а будущий кузнец вечно ходит с синяками от молота. Ремесло есть ремесло. Всякое ремесло оставляет отметины на теле и на душе. Так он думал.
К двадцати четырём годам Томмазо превзошёл учителя. Ферранте признал это сам — впрочем, без гордости и без зависти, с тем спокойным удовлетворением, с каким сапожник смотрит на ученика, сшившего лучшие сапоги.
— Ты можешь держать человека на грани сколько угодно, — сказал старик как-то вечером, когда они ужинали бобовой похлёбкой. — У тебя руки — дар. Я за сорок лет не достиг такой точности. Ты можешь резать так, что клиент будет просить добавки. Но запомни, Томмазо: руки — это половина дела. Вторая половина — здесь.
Он постучал себя по лбу.
— И здесь, — он постучал по груди, где, по его представлениям, помещалось то загадочное устройство, которое люди называют сердцем, а Ферранте называл «предохранительным клапаном». — Не путай ремесло с удовольствием. Как только начнёшь получать удовольствие — пропадёшь. Станешь зверем. А зверя рано или поздно пристрелят.
— Я не получаю удовольствия, — ответил Томмазо.
— Знаю. Поэтому ты лучший.
На том разговор и закончился. Ферранте умер через полгода — подавившись сладостью. Томмазо остался один. Он не плакал — в приюте его отучили от этой роскоши, — но впервые за много лет почувствовал, что земля под ногами начала крениться. Старик был жесток, несправедлив и, кажется, единственным существом на свете, которому было не всё равно, выучит Томмазо своё ремесло или нет. Теперь даже этой странной заботы не осталось.
Ему перешло хозяйство: подвал в здании тюрьмы Сан-Джованни-дель-Оссо, набор инструментов, три бутыли с настойками собственного изготовления и репутация человека, который может развязать любой язык.
За два года самостоятельной работы он не встретил ни одного подследственного, который продержался бы дольше трёх дней. Некоторые заговаривали ещё в коридоре, заслышав его шаги. Тюремщики уважали его, начальство ценило, горожане боялись и презирали. Никто никогда не смотрел ему в глаза дольше секунды. Никто не говорил с ним как с равным. Он привык.
[b]А потом привели
