ласковой.[/b]
— Вы хороший человек, Томмазо. Вы, конечно, будете это отрицать, но факт остаётся фактом. Вы стали хорошим человеком не благодаря своему проклятому ремеслу, а вопреки ему. Вы уже пытались меня спасти, и я запомню это навеки, даже если там, на том свете, память отключат за неуплату. Но сейчас я прошу не о спасении — о милосердии. О том, что в вашей власти. Вы не можете подарить мне жизнь — что ж, не судьба. Но вы можете подарить мне смерть без мучений. Пожалуйста, сделайте это для меня.
Еще немного, и усталый мученик, столько вынесший за долгое время, будет его умолять. И Томмазо сдался.
— Обещаю, — выговорил он, и голос его не дрогнул, что было довольно удивительно, учитывая состояние его внутренностей.
Сверчок закрыл глаза. На его губах блуждала усталая, но довольная улыбка — словно он наконец уладил дело, которое давно не давало ему покоя.
— Знаете, — еле слышно прошептал он, — есть одна странная штука — любовь. Я о ней много размышлял в последнее время, от нечего делать, сами понимаете. И пришёл к такому выводу: любовь — это когда кто-то держит тебя за руку, пока ты стоишь над пропастью. Не вытаскивает — потому что не всегда есть куда вытаскивать. Но держит. И ты знаешь, что в последний миг ты не будешь один. А это, знаете ли, дорогого стоит.
Томмазо не ответил. Он просидел всю ночь, глядя на спящего заключённого. И где-то там, глубоко в груди, больше не осталось ни страха, ни сомнений. Только грустная, но ясная решимость — выполнить обещанное.
Глава 7, в которой власти наконец осознают, что их водят за нос, но предпринимают это осознание слишком поздно
Осознание пришло в лице нового начальника тайной полиции, синьора Понтремоли, с лицом хорька и умом цепким, как капкан. Он был прислан из Рима со специальной миссией: разобраться, почему город, считавшийся рассадником крамолы, вдруг превратился в образец законопослушания, но при этом главный крамольник всё ещё жив, здоров и, по слухам, даёт советы по налоговой реформе тюремному начальству.
Синьор Понтремоли запросил протоколы допросов. Ему принесли четыре увесистых тома — в общей сложности около трёх тысяч страниц, исписанных убористым почерком. Он читал их три дня, почти без сна, и к концу третьего дня выражение его лица напоминало физиономию человека, который заказал рыбу, а получил учебник по ихтиологии.
— Это… — он замялся, подбирая слово, достойное официального рапорта, — это какая-то чертовщина.
В протоколах значилось: двести четырнадцать имён. Двести четырнадцать человек, арестованных по показаниям подследственного Алессио Монтанари, именуемого Сверчком. Из них: семьдесят два — уличённые коррупционеры разного калибра; тридцать восемь — члены организованных преступных групп; двадцать один — контрабандисты; двенадцать — шпионы (в основном безобидные, но сам факт); и ещё разный сброд, не имевший отношения к политике, но имевший отношение к нарушению уголовного кодекса.
Среди этих двухсот четырнадцати не было ни одного. Ни одного! — реального члена подпольной организации «Молодая Италия». Ни одной явки. Ни одного склада оружия, принадлежащего революционерам. Ни одного, даже самого завалящего, карбонария.
— Он нас дурачил, — сказал синьор Понтремоли на совещании у губернатора. — Десять месяцев. Он называл всех подряд — бандитов, воров, мошенников, — а настоящие заговорщики всё это время спокойно сидели по домам и смеялись над нами.
— Но позвольте, — возразил губернатор, человек, чья карьера зиждилась на умении не замечать неприятных фактов, — преступность в городе снизилась на сорок процентов! Налоговые сборы выросли на четверть! Епископ лично благодарил нас за очищение рядов духовенства от скверны!
— Да! — Понтремоли стукнул кулаком по столу. — Именно! Мы сделали за него его работу! Этот человек, сидя в камере, управлял полицией эффективнее, чем все наши чиновники вместе взятые! Это… это… это гениально!
В комнате повисло молчание. Присутствующие — губернатор, начальник гарнизона, прокурор и секретарь — переглянулись. Никто не знал, как реагировать. С одной стороны, налицо было неслыханное издевательство над правосудием. С другой — результаты этого издевательства впечатляли.
— Что вы предлагаете? — спросил губернатор.
— Казнить, — отрезал Понтремоли. — Немедленно. Пока он не назвал нас.
— Это невозможно, — вздохнул прокурор. — Он стал народным героем. Вы знаете, что вчера на рыночной площади продавали медальоны с его профилем? Медальоны! Я сам видел — латунь, грубая работа, но продавали! По два скудо за штуку. И покупали. Если мы казним его сейчас, без серьёзного повода…
— Без повода? — Понтремоли побагровел. — Он подстрекатель! Он заговорщик! Он…
— Он дал показания на двести четырнадцать человек, и все они подтвердились, — сухо заметил прокурор. — С формальной точки зрения, он самый ценный свидетель короны за последние десять лет. Казнить его сейчас — значит признать, что все эти аресты были ошибкой. Вы хотите выпустить обратно двести четырнадцать преступников? Включая синьора Караччоло, который, кстати, уже пообещал вложить деньги в ремонт собора — на условиях, разумеется?
Понтремоли замолчал. Он был умным человеком и понимал, что прокурор прав. Машина правосудия, однажды запущенная, перемалывает всё — и виновных, и правых, и тех, кто её запустил.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Мы дадим этому делу законный ход. Созывайте трибунал. Пусть судят по всей форме. Но приговор должен быть — смерть. И пусть это произойдёт как можно скорее. Мне не нравится город, в котором у заключённого в тюрьме больше власти, чем у меня.
На том и порешили.
Глава 8, в которой объявляют приговор, и ночь становится длиннее всех прочих ночей
Весть о том, что трибунал наконец собран, облетела тюрьму за час. Сверчок выслушал её от своего верного писаря Ломбарди, который принёс эту новость с таким лицом, словно сообщал о смерти любимой тётушки.
— Значит, отмучался, — сказал Сверчок. — Что ж, надо признать, я думал, это случится раньше. Честно говоря, месяца три назад я уже мысленно попрощался со всеми, включая мула.
— Мул ваш, кстати, жив, — вставил Ломбарди. — Его приютил мельник с Фьюмичелло. Говорят, растолстел объедая чужие огороды.
— Приятно знать, что хоть кто-то из нас процветает.
Приговор был объявлен через неделю, с соблюдением всех формальностей. Трибунал заседал два дня — невиданная скорость для папского правосудия. Синьор Понтремоли лично проследил за тем, чтобы судьи не отвлекались на посторонние дела. Приговор гласил: «За государственную измену, подстрекательство к мятежу и оскорбление Его Святейшества (пункт о брошюре «Папа — болонская колбаса» всё-таки приобщили к делу) — смертная казнь через повешение на городской площади. Приговор привести в исполнение в течение трёх дней. Осуждённый: Алессио Монтанари, он же Сверчок».
Три дня. Сверчок выслушал приговор стоя, с тем же выражением лица, с каким когда-то слушал лекции в университете — вежливый интерес пополам с лёгкой скукой. Когда судья спросил, есть ли ему что сказать, он ответил:
— Во-первых, благодарю за увлекательный процесс. Во-вторых, хочу заметить, что болонская колбаса действительно переоценена. Я настаиваю на своём мнении. В-третьих, могу ли я попросить, чтобы казнь провёл синьор Лупо? Мы с ним сработались.
Судьи переглянулись. Просьба была нестандартной, но не противозаконной. Палач назначался начальством, но если осуждённый выражал личное пожелание, его обычно удовлетворяли — из соображений гуманности.
— Хорошо, — сказал председатель трибунала. — Синьор Томмазо Лупо назначен исполнителем приговора.
В тот же вечер Томмазо пришёл в камеру. Он был бледен, и руки его, обычно такие твёрдые, заметно дрожали. Сверчок сидел на подстилке и смотрел на дверь — он ждал.
— Зачем вы попросили меня? — спросил Томмазо с порога.
— А вы не догадываетесь?
— Я должен убить вас. Своими руками. Перед толпой.
— Вы обещали мне быструю смерть, — тихо сказал Сверчок. — Я помню. И я верю вам. Вы сделаете это быстро. А если бы назначили кого-то другого — он бы, может быть, промахнулся. Или сделал бы это нарочно медленно — чтобы угодить начальству. Вы — единственный, кому я доверяю.
— Я не хочу вас убивать, — сказал Томмазо, и голос его сорвался. — Я… я не могу.
— Можете. И должны. Поймите: если не вы, то кто-то другой. И этому другому будет всё равно. А вам — нет. Вы будете помнить. Это важно — чтобы кто-то помнил.
Томмазо подошёл и сел рядом — прямо на каменный пол, не заботясь о том, что форма пачкается. Он взял Сверчка за руку — ту самую, сухую и горячую, — и прижал к своей щеке.
— Я никогда не говорил вам, — сказал он, — потому что не знал, как. Но теперь… теперь я должен сказать. Я вас…
— Я знаю, — перебил его Сверчок. — Я знаю. Не говорите. Слова здесь не нужны. Просто посидите со мной. Не оставляйте меня одного. Прошу вас.
— Не оставлю.
Они сидели рядом, плечом к плечу. Потом Сверчок прижался губами к его руке, которую держал, — лёгким, почти невесомым поцелуем.
— За что? — прошептал Томмазо.
[b]— За то, что вы есть. За то, что вы держали меня за руку. За то, что ваши руки были добрее, чем вы
Праздники |
