неловко, но не ответить не смог.
— Эдик? Эдик?
Клаас еле узнал маму Дэна.
— Да, это я. Тут слышимость не очень хорошая.
— Эденька, — раздалось на том конце. — Динички не стало.
— Как не стало?
Трубка взорвалась рыданиями.
— Он… повесился!
Связь пропала. Потом уже Клаас понял, что должен был ехать, бежать, лететь к несчастной… Но… Им овладело нечто такое, чему он до сих пор не может найти объяснения.
— Да кто ты такая? — произнес он сквозь зубы. — Кто ты такая?
До машины было метров пятнадцать.
Он не был знаком с родителями Эльзы, но в тот момент ему представилось, как её отец, жирный, обрюзгший, лениво трахает жену, как и миллионы прочих мужских особей, из недели в неделю, на кровати серийного производства. Через девять месяцев одетые в одинаковые халаты врачи извлекают из промежностей скользкий комок и присваивают ему номер. Его моют, заворачивают в проштампованную пелёнку и уносят в палату — ящик из стандартных бетонных панелей.
— Кто ты такая? — шипел Клаас. В самом вопросе он предчувствовал ответ.
Всё произошло быстро, просто, физиологично.
Она не сопротивлялась, не издала ни звука. Сердце учащенно билось, эмоций не было никаких. Клаас испугался этого вакуума. Руки скользили по глянцевой коже как по стеклу, тщетно пытаясь нащупать огонь внутри колбы. Мерзкое тазобедренное удовольствие нарастало с каждой секундой, и на пике его Эдик взглянул на отражавшееся в лобовом стекле лицо. Она — наслаждалась! К горлу подступила рвота. Вспомнились собаки перед молитвенным домом.
Когда странное соитие окончилось, Эльза отправилась к ручью.
— Пора взрослеть, мальчик, — бросила она небрежно. — Ты с кем взялся тягаться, глупыш? Думаешь, пострелял из автоматика, поиграл в войнушку, отрастил пиписку и уже взрослый? Не так все просто.
Спустя пару лет он увидел её по телевизору. Эльза трогательно пела под гитару о задохнувшейся любви. Песня заканчивалась прозаическим монологом:
Вы видели, как задыхается мечта
В газовой камере реальности?
Как она бьётся словно мотылек о стекло,
Как лепечет какие-то слова немыми губами…
Вы слышали, как стонет любовь,
Исполосованная клинками благосклонных слов?
Как она истекает кровью, изборожденная стрелами
Щемящих воспоминаний?
Если вы всё это видели и слышали,
То должны понять,
Что в этом никто не виноват
И что с этим ничего не поделать.
Глава XIV
— Вот как?
От неожиданности Гогенгеймы и Шварц, дотоле остававшийся незамеченным, чуть не лишились дара речи. Йорг фон Рабенштейн отделился от стены. Голос его раскатом грома отразился в закоулках замка.
— Вот как Вы платите за мое гостеприимство, господин лекарь, — фон Рабенштейн грозно надвигался. — А я хотел было вас отблагодарить. Вы обрекли моего сына на скитания и смерть и надеетесь уйти с кошельком, полном золотыми монетами? Даже если бы Вы скрылись в своей швейцарской дыре, даже если бы Вы попросили защиты в чистилище, я достал бы вас оттуда!
Конрад не знал, чью сторону взять. Он успел привязаться к Гогенгеймам, обитатели же Рабенштейна не вызывали у него ничего, кроме смутной тревоги. Однако теперь Вильгельм предстал в ином свете. Обмануть так подло — это поступок, похуже нападения разбойников на корчму.
— Поскольку Вы рыцарь, — Рабенштейн, снял со стены два меча, — я готов уважить Ваше происхождение. Вы умрёте в бою.
Он протянул один меч лекарю.
Между тем, Гогенгейм совершенно пришел в себя, в облике его едва ли можно было уловить хоть тень испуга или смущения. Он продефилировал мимо протянутого ему меча к столу, на котором лежала книга, та самая, ради которой Теофраст бросился в огонь.
— Снова вынужден Вас разочаровать, — невозмутимым тоном ответил Вильгельм, положив руку на пухлый фолиант. — Ибо Вы, барон, ошиблись уже трижды. Первый раз, отнеся моё внезапное появление на счет приписываемых мне странностей. Второй раз, приняв меня, врача милостью Божией, за шарлатана. И в третий раз, предложив мне драться на мечах как ровне. Если говорить о чести человеческой, я стою выше вас. Что же до происхождения, то я — незаконнорожденный сын и ношу фамилию Гогенгейм лишь потому, что так соблаговолил мой отец. Причина тому — его великая любовь к произведшей меня на свет.
— Так ты ещё и бастард!
Фон Рабенштейн швырнул меч на стол.
— Что значит «ещё»? — поинтересовался Вильгельм.
— Мало того, что ты мошенник, так ты ещё и бастард! Ну что ж, твоя честность недорого стоит.
— Вы невнимательны, барон, — парировал Гогенгейм с ледяной надменностью. — Вы не услышали сказанного мной. Потщитесь же осознать свои ошибки. Извинений я требовать не буду, учитывая затруднительность положения, в коем Вы оказались.
Гогенгейм определённо был симпатичен Шварцу. Он, наблюдал сцену, надеясь получить хоть какое-то свидетельство порядочности врача, чтобы вступиться за него.
— Ты подобен заклинателю змей, — ехидно прошипел фон Рабенштейн. — Думаешь усыпить меня загадочными речами? Что ж продолжай, шарлатан, только помни, что твоя голова может слететь с плеч в любой миг, и ложь застрянет у тебя в глотке на полуслове. Так что лучше прояви благоразумие и начинай читать Miserere прямо сейчас.
Барон зловеще поигрывал мечом, подходя к врачу всё ближе. Теофраст мигом подскочил к отцу и постарался закрыть его собой. Щупленькая фигура ребёнка плохо вязалась с неистовым огнём в его глазах.
— Ах ты могильный червь! — завопил мальчуган. — Такова твоя благодарность! Если прольётся хоть капля крови моего отца, ты будешь проклят навеки. Ты, и твой сын! Вы оба будете мучиться в самых страшных закоулках ада, ибо ты покусился на человека, который пришел в твой дом с добром!
— Похвальные слова, но не спасительные! Я вижу ваше добро…
— Барон, Вы даже не выслушали господина Гогенгейма, а между тем этого требует не только гостеприимство, но и здравый смысл.
Неожиданное появление Шварца произвело желаемое впечатление на взбешённого барона.
— Что ж, рыцарь, может Вы и кстати, — процедил фон Рабенштейн. — Я послушаю шипение этой змеи ещё раз, а потом велю вздернуть обоих на стене. С Вами же мы развлечёмся отменным поединком.
Барон сел на стул и демонстративно приготовился слушать.
— Ты прав Теофраст, — обратился Гогенгейм к сыну, нарочито игнорируя фон Рабенштейна. — Врач должен проявлять милосердие к больному, и я исполнил сию заповедь, ибо служение наше предписывает спасать тех, кого возможно. В Агнесс нет жизни. Ты сам видел, как её тело противится снадобьям, ибо душа не желает жить. Нечто тяготит её…
Теофраст был слишком взволнован, если не сказать, напуган происходящим, чтобы поддерживать разговор. Он смотрел на отца и изредка украдкой поглядывал на ужасного барона.
— Однако её возлюбленный полон жизни! — продолжал Гогенгейм. — Жизнь бурлит в нём словно молодое вино в сосуде, но… — тут лекарь сделал эффектный жест рукой и шагнул в направлении окна. — Сосуд закупорен! Ещё немного и он разорвётся на куски, если не извлечь пробку, и тогда драгоценное вино пропадёт навсегда!
Ты понимаешь, о чём я говорю, Теофраст?
Гогенгейм занимался беседовал сына, не обращая, казалось никакого внимания на разъяренного барона. Тот, впрочем, успел несколько умерить свой гнев. Врач пользовался случаем, чтобы приучить сына к стоическому спокойствию при любых обстоятельствах. «Человек, — говаривал он, — никогда не должен терять голову, особенно, ежели человек сей — врач».
Теофраст попытался взять себя в руки и сосредоточиться. В присутствии отца у него всегда получалось.
— Вы хотите сказать, отец, что на пути к исцелению стоит Агнесс?
— Ты прекрасно усвоил сегодняшний урок! — обрадовался Вильгельм и добавил. — Хотя нужно быть чуточку смелей.
— Так я прав?
— Прав, но не совсем, — он продолжал расхаживать по залу, изящно жестикулируя. — Женщина всегда освобождает мужчину от самого себя. Пока тебе это сложно понять, но пройдет несколько лет, и ты вспомнишь мои слова. Не Агнесс, но его представление о ней губит Бальтазара, ибо, как ты знаешь, жизненные токи могут устремляться наружу, или вовнутрь. Ежели они устремлены наружу, человек…— Гогенгейм пресек речь и сделал Теофрасту знак продолжать.
—… Насаждает и вырывает посаженное, убивает и врачует, разрушает и строит, плачет и смеётся, сетует и пляшет, разбрасывает камни и собирает камни, обнимает и уклоняется от объятий, ищет и теряет, сберегает и бросает, раздирает и сшивает, молчит и говорит, любит и ненавидит, воюет и творит мир.
Голос Теофраста звучал комично, а на его лице изобразилось крайнее напряжение, которым отмечена гримаса любого школяра, пытающегося припомнить зазубренный текст.
— Верно, — одобрил Вильгельм. — Ну, а что же происходит с человеком, чей жизненный поток устремлён внутрь души?
— Таковой человек погружается в сон, а душа его теряется в мире грёз.
— Как раз сие и случилось с чуткой душой Бальтазара! —подхватил Гогенгейм. — Всякий человек высокого духа начинает тяготиться повседневной суетой, всяк желает вкусить сладких плодов с древа грёз. Однако крепкий и здоровый дух, обогатившись в саду полуночных видений, возвращается в освещённый солнцем день, дабы созидать здесь пригрезившееся ему. Осуществить подобное нам никак не дано в полной мере, ибо мир сей весьма груб и неподатлив духу. И всё же человек, преследуя свои желания, почерпнутые не только от плотской природы, коя общая у нас со скотами, но и от духовных грёз, живёт, переходя из силы в силу, из света в больший свет, становясь ступенями для грядущих поколений, дабы они ещё выше поднялись в царство духа, как и мы строим на фундаменте, заложенном святыми мужами израильскими и древними мудрецами греческими и латинскими, а также и новыми. Авраам, Моисей, царь Давид, пророки Иезекииль и Даниил, Господь наш Иисус Христос и Его святые апостолы, но также и Платон, Аристотель, Сенека и Виргилий, Таулер и мейстер Экхард — таковы славные имена, коими вымощена дорога познания.
Шварц вспомнил беседу в доме Пиркгеймера. Вспомнил и разговор с магистром. В мире дул ветер перемен, который ощущали немногие избранные. Говорят они каждый на свой лад, но все об одном. Даже в облике их было нечто схожее. Плеттенберг с его облысевшей макушкой, безусым лицом и окладистой аккуратно подстриженной бородой напоминал древнего мудреца. Магистр прежде был в глазах Шварца воином и дипломатом, человеком безусловно умным и одарённым, но до сих пор Конрад не замечал в нем философа. И даже сетования Плеттенберга по поводу неотесанности ливонских немцев не открыли Конраду глаза. Прозрение наступило в кружке Пиркгеймера, теперь же оно переросло в твердую убежденность: грядут великие перемены, содрогнуться вековые основы, на коих покоится Римская Империя и Римская Церковь.
«Однако ж Бальтазар, ты — не безумец! — думал Конрад. — В тебе живёт предчувствие конца. А может и предчувствие начала».
— Но что же происходит с духом чахлым и слабым? — риторически вопрошал Гогенгейм. — С духом, чрезмерно устремлённым в подземный, или же заоблачный мир сновидений, что впрочем, одно и тоже?
Таковой дух начинает пожирать сам себя, его сила не находит надлежащего выхода. Воображение рисует чудные или же наоборот страшные картины, а дух оживляет их
Помогли сайту Реклама Праздники |