Произведение «Пепел Клааса» (страница 37 из 70)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: сочинемцыЧечняменонитыЛютерПарацельсДюрер
Автор:
Читатели: 7152 +35
Дата:

Пепел Клааса

голове кабинетных инженеров в Москве, Нижнем Новгороде и Бог знает, где ещё.
 БМП катались по улицам, решетя дома из пулемётов.  Клаас и ещё несколько бойцов зашли во двор. Из подвала доносился детский плач, женский голос что-то говорил по-чеченски. Нетрудно было догадаться, что ребёнка умоляли сидеть тихо. Спецназовец дал очередь по подвалу. Поднялся невообразимый вой. Кто-то рыдал, кто-то причитал, кто-то ругался.
— Не стреляйте, тут женщины.
— Это не женщины, это б***и! — спецназовец снял с пояса гранату. — Выходите б***ь, а то сейчас устрою вам братскую могилу.
Из подвала через завалы стали выбираться люди. Парни вытаскивали раненых.
— Быстрее, быстрее, шевелись!
Мужчин отвели в сторону.
— Раздеться до пояса! – приказал спецназовец.
— Да ты чё, какой я боевик, ты посмотри на меня, — сказал щупленький парнишка. Ему тут же дали в зубы.
— Поговори у меня, б***ь. Покатишь за боевика, у тебя рожа боевицкая. Ему связали руки за спиной проволокой и повели на улицу. Подкатил БТР. Солдаты вытаскивали из домов ковры, телевизоры, одежду и грузили на бронемашину.
— Не уводите его, он не боевик, оставьте его! — умоляла чеченка.
— Гони монету, монету гони! — хохотал спецназовец. —  Доллары! Золотишко! Мне шмотки твои на х*й не нужны!
— Нет у меня долларов.
— Ну, тогда извини, не повезло.
«Зачищенные» дома сжигали огнеметами, вырывавшихся расстреливали. Убить ребёнка — жестоко. Женщину. Старика. Подростка. Человека. Трудно, когда человек один. Когда людей много — это совсем другое дело. Это уже демография. Массовое убийство, санкционированное страной, историей, будущим… Клаас не убивал в тот день, он лишь дал несколько очередей по сараям, бутылкам и брошенным телевизорам. Воздерживался он от убийств вовсе не из жалости — было противно убивать просто так, безо всякого смысла. В конце концов, он ученик майора Соловьёва.
Гибли по-разному: кто-то сопротивлялся, кто-то убегал, прятался, молил о пощаде. Танкисты развлекались, катаясь сквозь заборы и дома, расстреливая нехитрые постройки в упор. Врезался в память один старик: его выволокли из гаража, облили бензином и подожгли.
После Второй мировой оптимисты хотели верить, что с сожжёнными деревнями покончено. Победить третий рейх? Клаас многое бы отдал, чтобы забыть Самашки. Но он помнит. И знает, что помнить — это его участь  и, может быть, долг.
Третий рейх напоминает о себе непрестанно: гарью напалма во Вьетнаме, сжигавшего мировой коммунизм, дымящимися руинами на Манхэттене, вонью испражнений 750 душ, захваченных в Москве во имя свободной Ичкерии и придушенных нервнопаралитическим газом во имя единой России. Клаас чуть ли не физически чувствовал через экран телевизора до тошноты знакомое зловоние. За кадрами, изображавшими торжествующую в Ираке солдатню, он видел горы трупов, обонял разлагающуюся человеческую плоть. Да, он мог понять и палачей, и их жертвы, ибо его семья и он сам познали участь обоих. Палач и жертва, словно сиамские близнецы, соединенные навеки узами ненависти и страха: они не в силах остановиться! Дахау, Аушвиц, Бухенвальд, Моздок, Чернокозово, Сребреница, Гуантанамо, Абу-Грейб. Сколько ещё? Сколько?
Третий рейх — его не вывести ни законами, ни верой, ни идеологией. Чем бы ты не разил его, он выхватит у тебя оружие и приставит тебе же к горлу. Он будет жечь тебя ради Христа и Магомета, ради Свободы, Равенства и Братства, ради Гитлера и Сталина, ради Демократии и Стабильности.
Всякий раз, когда Клаас смотрит своё отражение в зеркале, он видит третий рейх. Правда, иногда его мучает вопрос: «Кто же больший преступник  — я или та парочка…?
— Телевизор смотрите? — спросил их Эдик. — Что в стране-то творится!
— Да ну их всех. Все они куплены, не одним, так другим. Мы от политики далеки, у нас своих проблем столько, что не знаешь, за что хвататься.
И ему предложили сходить вместе на концерт.
«От политики? — недоумевал Клаас. — Вы далеки от политики?! Куплены…»
Эдик пришёл в тот вечер домой, и один единственный раз с ним случился припадок «чеченского синдрома». Пьяный в стельку, он бил посуду, опрокидывал мебель, и орал:
— Политика? Сволочи! П******ы! Вам насрать на все! Вы не хотите, чтобы вам показывали, как мы развлекались в Самашках? Вы хотите концерт?
Суки! Суки! Все вы продажные б***и! Вы хотите, чтобы мы убивали, жгли, резали, а вы будете музыку слушать! Х*р вам, суки! Вас гадов будут взрывать, по кусочкам резать! Вы за всё заплатите!
Протрезвев, он решил, что погорячился. За один вечер весь мусор не убрать. Тысяч на десять наколотил. А если гости придут? Стыдно будет.
«Да что я на них взъелся, — досадовал Эдик. — Сложись у меня жизнь иначе, и мне бы дела не было ни до Самашек, ни до ТВ. В чем они-то виноваты?»
Он вспомнил одну из рассказанных Кларой историй. Они сидели ночью у костра в лесу где-то между Новгородом и Псковом.
— Во время стажировки мне случилось познакомиться с писательницей, — сказала она после долгого молчания, и, немного замявшись, добавила, — Не хочу называть её имя. Не знаю, почему-то не хочу. Может оттого, что история её слишком типична, тут важнее история, а не конкретный человек. Знаешь, как в эпосе, героиня может называться как угодно, она ведь не личность, а типаж. Поэтому я назову эту писательницу N., просто N. Её повесть — эпос нашего времени. N. вела у нас семинары по немецкой литературе двадцатого века. Я решила прочесть хотя бы коротенький рассказ, чтобы составить себе представление об авторе. Открыла книгу и не смогла оторваться. Настолько сильно написано, с таким чувством… Речь шла о голодающих детях в Африке и о равнодушии сытых жителей благополучных стран. На семинаре я спросила её:
«Как Вам удалось так захватывающе написать. Это ведь избитая тема. Только скажи «голод», «Африка», «СПИД», и на лицах появляется скука.
«Причина успеха в том, — ответила N., — что я пишу не столько о детях и голоде, сколько об этой самой скуке, то есть о нас. Скука и равнодушие одного человека к страданиям другого — это моя личная трагедия. Большинство из нас так устроены, что по-настоящему нам важны лишь те темы, которые нас непосредственно касаются, а всё остальное так, бутафория, декорации. Если в Судане от голода умирает ребенок, а мне медицинский страховой фонд отказывается оплатить дорогостоящие лекарства, последнее меня беспокоит гораздо больше. Я чаще об этом думаю. Но равнодушие к страданиям —это не только проблема страдальца. Нет, это моя беда, в том смысле, что если я, человек, не способен активно сопереживать, значит я неполноценна, уродлива, значит я не вполне человек.»
А история написания повести, столь поразившей меня, такова, — продолжала Клара чуть тише. —  После многих лет творчества, а писала N. в основном о странах третьего мира, она решилась, наконец, отправиться в Африку волонтёром. Хотела на практике помогать людям, пожить одной с ними жизнью. И что ты думаешь — через год она сбежала оттуда домой в Германию. Не выдержала нищеты, антисанитарии, тяжелой работы. Труднее всего оказалось выносить бессмысленность того, чем она занималась. Многие из тех, кому N. помогала, палец о палец не хотели ударить, чтобы помочь себе самим. Эти несчастные страдали тупо и покорно. Они умели клянчить помощь, умели её потратить, но взять инициативу в свои руки и выбраться из нищеты, то ли не могли, то ли не хотели. Одним словом, все будто уходило в прорву. Нищеты и страдания меньше не становилось, а силы таяли. N. начала думать: «Что я здесь делаю? Ведь жизнь-то одна, что ж я себя хороню тут заживо. Это же всё бесполезно».
По приезде в Германию, она дала себе слово больше никогда не писать и не публиковаться. N. решила, что у неё нет на это морального права. Первые месяцы принесли огромное облегчение. Ещё бы: привычная еда, горячая вода, собственный автомобиль, стабильная работа… Но потом началась агония. Она мучилась угрызениями совести, ощущением бессмысленности существования, ей снилась Африка. «По правилам гуманистической литературы, — сказала она, обводя взглядом аудиторию, словно желая посмотреть в глаза каждому из нас, — герой в конце концов должен преодолеть себя и вернуться к своему призванию. Но со мной этого не произошло, гуманистки из меня не получилось. Я порывалась вернуться в Африку, но каждый раз откладывала с отъездом, пока, наконец, не поняла, что так и не найду в себе сил сделать решительный шаг. Это было ужасно, я не могла найти ни в чём покоя. На рождество конфеты становились поперек горла, фен падал из рук при каждом воспоминании о грязных спутанных волосах чернокожих, об их язвах и вздутых животах. Крема разъедали мою кожу будто соляная кислота, когда я вспоминала обвисшие груди женщин и обреченный наивный взгляд детей там, в Африке. Мне нужно было что-то с собой делать, чтобы не сойти с ума. Инстинкт самосохранения вел меня то к психоаналитику, то к священнику, то к друзьям, но ничего не помогало. Тогда я, забыв данное себе обещание, села за компьютер и написала повесть. Мне нужно было, чтобы о моей трагедии узнали, о трагедии обремененной совестью эгоистки, эта повесть стала индульгенцией, которую я купила у собственной совести, по крайней мере, на время…»
Повесть так и называется: «Das Bekenntnis einer selbstlosen Egoistin»
— «Исповедь самоотверженной эгоистки», — повторил Эдик по-русски, не отрывая взгляда от огня.
— Она сказала тогда ещё очень важные для меня слова: «Каждый раз, видя по телевизору Африку, я ощущаю то же, что ощутила моя бабушка, когда американцы заставили всех местных пойти в Дахау и посмотреть, что натворили немцы. Культурные люди, выросшие на Бахе и Гёте, они видели дым из печей крематория каждый день, но не удосуживались узнать, что твориться в концлагере. Жили своей жизнью, да и всё. Добропорядочные мужчины и женщины. Корень всех преступлений и личная трагедия каждого мыслящего человека — это эгоизм и равнодушие. Африка далеко, телевизор можно выключить. Но что станет делать этот эгоист, когда нищая Африка обрушится на сытую Европу миллионами беженцев? Обнесет её колючей проволокой под высоким напряжением? Поставит смотровые вышки? Устроит резервации на далеких островах?» Мне кажется Эдик, — добавила Клара, помолчав в нерешительности, — беда не только в равнодушии. Эгоисту ведь мало собственного благополучия. Ему нужен кто-то, на кого можно сочувственно взглянуть сверху вниз, благодаря кому можно ощутить собственный статус. Кто-нибудь да должен быть беднее нас и несчастнее, кто-то, кому можно с доброй миной швырнуть подачку, кого можно снисходительно потрепать по голове.  Если б Африки не существовало, её бы создали.
Клара все говорила и говорила… Эдик слушал и ненавидел себя, потому что прохладный августовский вечер, искры, летевшие от костра, рюмка коньяка на пеньке, а более всего, мысль о предстоящей ночи с Кларой, была для него важнее всех голодающих детей на свете и всех загубленных в Самашках душ.    
«Третий рейх. — думал он в отчаянии. — Наверное, в человеке есть какой-то ген, отвечающий за эту функцию. Вот если бы его найти и… обезвредить. О, как многого мы лишились бы тогда. Представить только: ни «крутых», ни «лохов». Ни «паханов», ни «опущенных». Нет «успешных» и «неудачников». Нет «сверхдержав» и «союзников». Что же

Реклама
Реклама