рискнул, взяв меня, трёхлетнего, с собой в Ростов-на-Дону. Мама осталась дома, на хозяйстве, а отец, - он и всегда-то был бедовым, настоял-таки – ехать ему с сыном вдвоём. Хотя, как и все молодые отцы, особой расторопностью, пожалуй, не славился. Вот упрямством – да!
В Ростове-на-Дону на проспекте Стачки проживала безмужнею его сводная сестра; стало быть, доводилась мне тёткою.
Соврал бы очень, если бы настаивал сейчас, что я, трёх всего лет от роду, что-то из этой поездки запомнил. Ничего не запомнил – о ней позже, как оказалось, и сам отец позабыл.
До юношеских лет я вырастал и воспитывался в степи. Ну, речушки там, болотца на лужках у нас имелись, - те, что на топографических картах непременно штрих-пунктиром изображают, а так, чтобы в степи – да белый трёхпалубный теплоход, Господи, да откуда?
Но я помнил. Белая громадина на воде у причала. Высокие борта в сетке солнечных разводов, нервное их подрагивание от слабой волны на реке. Зависшие на корме, словно крендельки в сахарной пудре, белоснежные шлюпки. Сходни, бегущие куда-то в небо.
Я – помнил.
Или – с годами вообразил себе, что – помню. То, что тогда с отцом гуляли по набережной вдвоём – это как пить дать. Где же и гулять в этом просторном южном городе, как не у Дона? И теплоходы, баржи, буксиры я тоже наверняка должен был бы видеть, только вот и подростком уже, школу окончил, отслужил, своими детьми обзавёлся, а нет-нет да и схватит иногда за глотку это давнишнее младенческое ещё воспоминание – а был ли белый теплоход? И как вообще что-то можно запомнить в три года?
Как бы то ни было, а в семейном кругу этот случай обсуждался иногда. Отец сильно постарел, обрюзг, и хотя память на всё имел по-прежнему твёрдую, когда речь заходила про Ростов-на-Дону, обычно отсутствующе молчал. Мама не забыла, но деталей не знала, так как её там не было.
А я, до сорока лет проживя, года такого не было, чтобы хоть единожды этот осиянный белый пароход не вспомнил! И так думал – сравнивая. Его жизнь – река, и моя – река. Он сейчас обязательно где-то есть, но точно где плывёт – то только капитан знает. И я плыву. И мой капитан тоже… знает, да не говорит, где я теперь, в каких водах, не скажет… И так мы и плывём все эти годы с моим белым теплоходом – вроде и наособицу, а вроде как и вместе.
А река-то для всех одна…
…Где стоишь сейчас, в каком затоне, распилен ли на обломки, утоп ли в смутную эпоху безвременья или кому за бесценок продан под круизы, разодран ли, где ты, отзовись, - белый теплоход моего детства?
О НАШИХ ДОСТИЖЕНИЯХ
(Байка)
Я знавал одного человека. После развода он много лет не решался жениться вторично, хотя его все эти годы сильно любила одна женщина. Она любила, живя далеко одна, писала письма, слала почтой забавные крошечные сувениры, потому что её родной город оказался ужасно исторически ценен, а души она была необыкновенно чуткой.
А наш герой всё бежал. Всё хотел чего-то достичь. А когда хочешь чего-то достичь, непременно кажется – женщина мешает.
Сначала он провалял дурака целых шесть лет в университете. Достиг диплома, который, - как вскоре выяснилось, - никому не нужен. Затем с головой ринулся в бизнес. Здесь его самым крупным достижением было – что не сел. Затем попробовал нанизывать слова жопа к жопке – и сказать Новое в литературе. Не сказал. И это, как вскоре выяснилось, тоже было достижением – ведь иной раз лучше промолчать.
А она всё ждала.
А он всё бежал.
За эти годы он сильно поседел. Так сильно, что весь «перец» с волос осыпался, осталась только соль.
Но по-прежнему хотел чего-то достичь. Чего точно – уже не знал. Хотя бы чего-то.
Где-то работал. Но кто же из нас, будучи в здравом уме, старается чего-то достичь – в работе?
Где-то жил. Домику скоро должно было бы исполнится сто лет ровно, он по окна сел. Человек придумал себе, наконец, чего бы ещё достичь. Он наметил успеть съехать с домика до его векового юбилея. И ему это удалось – с домиком. Он снова достиг.
А она всё ждала.
Письма приходили всё реже, но она – ждала.
А он всё бежал.
И вот однажды, имея прилично денег после домика – с которым он в последний раз достиг – он отправился на блошиный рынок. Там он купил новенький «Макаров» у барыг. Ещё в масле.
Он ушёл из жизни до срока – так сказали все.
И это было самое последнее его достижение.
ПО ПУТИ В ИЕРУСАЛИМ
(Быль)
Жил-был художник – и жил не бедствуя. Он хозяином шаркал в тапках по своей мастерской, с холлом просторным и ясным, ровным светом, его картины уходили в чужие руки едва просохшими – нигде, ни на выставках, ни в чуланчике-складе подолгу не удерживались. Упоение молодостью схлынуло уже, отлетело прочь, перегар первых побед из головы повыветрился, посетила и слава. И вот однажды он привычно утвердил загрунтованный холст на мольберт, и, передвинув его поближе к окну, наладился не торопясь, до предела обдуманно - писать. Художник старел, и хотелось уже заглянуть хоть в полглаза - по ту сторону. Копнуть, как говорится, непочатые глубины.
Он специально слетал в Израиль. Один, не кучно, побродил, изучил всю путаницу косых улочек Иерусалима, повдыхал его воздух. Через полмесяца, убеждённый, что да, теперь готов, вернулся в сырую осеннюю Москву.
Он начал в привычной своей манере и, как всегда, почти затемно, писал живо, энергично, широкой и свободной кистью и уже скоро ему безусловно удались очертания древнего города, обветренный белый камень ветхих строений, ecce homo в мереживе арок и третья остановка на via Dolorosa.
И песок, и жара, и палящее солнце.
А потом дело стало.
Чутьё у него было, и чутьём он угадал – экзотический колорит не пройдёт. Получалось красочно, но не убедительно. «Недурственный проспектик для туристов», - подумал художник с горечью и грустно улыбнулся. « Да, брат, это тебе не наших банкиров малевать, может, ты на другое уже и не годишься?».
Художник пододвинул рамку на крепкой ножке, обошёл холст, посмотрел так и сяк снова.
Чего-то не хватало. Всё вроде бы на первый взгляд и верно – дорога, домики махонькие поналеплены друг на дружку, камни – всё было правильно и даже чересчур, пожалуй, - убедительно, - но вот чего-то… не хватало.
Идея в картине была, а души - не было.
А без неё не было и законченности. Ага, сказал художник, и снова взял кисть. Он постарался теперь меньше уделять внимания частностям в натуре. Это помогло, но ненадолго – поди, с ходу отбери, что именно на холсте оставить. Он выбросил деревья, несколько кустов. Но воздуха в картине – не добавилось.
А главное: по-прежнему отсутствовал дух, тот дух, новозаветный, который один единственно и давал возможность ощутить, что тут вот, по этому самому городу, и ходил, проповедовал Сын Человеческий и здесь именно порушил столы меновщиков в храме.
Иерусалим лёг на холст как бы сам по себе – но Бога в нём не было.
Так промаялся художник полдня. Он уплотнял цвет, деформировал объёмы так, чтобы сочетались золотистые, светлолимонные и голубые тона, клал тени легче и прозрачнее, - как только умел, - ничего не подвинулось.
Вдруг в дверь постучали. Он поморщился от досады, но пошёл открывать. Открыл и увидел, что на пороге стоит его старый друг, с которым они вместе проходили курс в художественном училище. Сейчас друг развёлся, спился, сильно сдал, оброс недельной щетиной и всем своим видом походил на бомжа. Было видно, что ему неприятно стучаться к своему более удачливому другу-художнику, но… жизнь заставит и не то сделать.
Друг попросил немного денег на хлеб, всего навсего.
Первым чувством было друга прогнать, чтобы не мешал. Но сразу же художник подумал, что денег дать всё-таки следует. Закончилось тем, что наконец он друга впустил. Он впустил, усадил его на диван, и, видя, в каких лохмотьях тот явился, пошёл, достал из гардероба почти новый свой костюм и заставил друга переодеться. Тот принял ванну, побрился его же бритвой, которую вообще-то художник никому ни разу не давал, и одел новый костюм. Он посвежел. Они вместе пообедали, немного поговорили, он показал свои последние работы, дал денег и друг ушёл.
Потом художник подошёл к холсту, снова и снова к нему приглядываясь, и достал кисточку… и провёл… сделал несколько мазков. Неожиданно холст наполнился сиянием.
И картина – пошла.
СТАРОСТЬ НА РОДИНЕ
(Сон)
Старуха ковыляла на кладбище едва ли не всякую неделю. Вот уже восемь лет.
Кладбище отстояло на горе, далеко. Ногу сызнова щемило от варикоза, ей сделали зимой вторую уже операцию, но - она ковыляла. Бесконечных шесть километров туда, и ещё более долгих шесть – обратно. Страна выгодно торговала нефтью и бензином, но автобуса к кладбищу так пустить и не сподобилась, хотя за последние десять лет «кучерявой» жизни там упокоилось полгорода.
Она сидела на скособоченной тёсовой лавке одна и плакала.
С горы могильные холмики стекали в ложбину и последних хоронили прямо в воду. И копачам всегда приходилось туго – их просили опускать так, чтоб не хлюпнуло. Иначе женщины вопили по покойнику ещё пуще.
Но муж её, Александр Петрович, недолго бодрил коллег по станции своими знатными байками и помер давно, а потому как был одним из первых здесь – то лежал на горе, едва ли не на самом гребне.
Повезло…
А женщина плакала. Грязью невылазной, мокрым снегом да обильными ливнями сошла наконец зима, и вот она снова – пришла сюда, докарабкалась, впервые в этом году – по оттаявшим лугам, залитым вешнею водою, буеракам, вдоль пахоты и загаженных кюветов, назьма, куч мусора, мимо жестянок, разодранных полиэтиленовых пакетов, мимо хлама наваленного обильно и рванья, вони в высоких перестоявших бурьянах, ощетинившихся по кочкам, порожних консервных банок, битых бутылей, цветного стекла, выброшенных за ненадобностью заржавелых кирогазов и газовых плит, обходя боязливо покорёженные бамперы и радиаторы, мебель, рухлядь, гадость, сор, - так пройдя свои шесть километров – она-таки дошлёпала, доплелась.
И сидела сейчас и плакала, сильно усталая. И рассказывала мужу про своё горе, - а в этот раз рассказать особенно могла много – давно не была, всю зиму.
«Лежишь ты тут, Шурик, и ничего не знаешь. Ничего не знаешь о том, как тяжко о сю пору нам всем, кто остался. Цены снова повысили. Теперь вода стоит холодная вдвое дороже, а горячей так и вовсе не дают, в тазах греем и моемся, помнишь, как тогда, когда мы только поженились и на казарме
| Помогли сайту Реклама Праздники |